Кто был автором севастопольских рассказов. Лев толстой воевал в севастополе

В одном из «Севастопольских рассказов» — «Севастополь в декабре месяце» Лев Толстой так оценил события Крымской войны 1853-1855 гг.:
Надолго оставит в России великие следы эта эпопея Севастополя, которой героем был народ русский.
Толстой был свидетелем и участником этой эпопеи Севастополя.


На военную службу Толстой поступил на Кавказе, когда гостил у своего старшего брата Николая, который был офицером-артиллеристом в Кавказских войсках. В феврале 1852 года он выдержал экзамен на звание юнкера и был зачислен на правах вольноопределяющегося фейерверкером (унтер-офицерский чин) 4-го класса в 4-ю батарею 20-й артиллерийской бригады. В конце 1853 года Толстой обратился к генералу М. Д. Горчакову, который приходился ему дальним родственником, с просьбой о переводе его в действующую армию на Дунай, и вскоре был переведен туда.

После высадки неприятеля в Крыму Лев Николаевич, как истинный патриот, подал рапорт о переводе его в Севастополь. Он хотел испытать себя Севастополем, убедиться в своих собственных духовных силах.

Шел второй месяц героической обороны Севастополя, когда в осажденный город прибыл Лев Толстой 7 (19) ноября 1854 года. Он ехал в Крым через Одессу, Николаев, Херсон и Перекоп. Дороги были загружены войсками и обозами, тонувшие в непрозрачной грязи. Навстречу шли толпы пленных, тянулись телеги с ранеными, на подорожных станциях не хватало лошадей. С большим трудом удалось получить место в почтовой повозке. И вот, наконец, Толстой в Севастополе . Вспоминая о чувствах, владевших им в те минуты, писатель говорил в рассказе «Севастополь в декабре»:

Не может быть, чтобы при мысли, что и вы в Севастополе, не проникло в душу вашу чувство какого-то мужества, гордости и, чтоб кровь не стала быстрее обращаться в ваших жилах...
В Севастополе от наблюдательного взгляда писателя не скрылось «...странное смешение лагерной и городской жизни, красивого города и грязного бивуака ». А люди, казалось, ничем не отличались от других русских людей. В них не было видно ни какого особенного энтузиазма и геройства, ни суетливости и растерянности. Каждый спокойно занимался своим делом.

10 (22) ноября 1854 года 26-летний подпоручик артиллерии Лев Толстой был назначен младшим офицером в 3-ю легкую батарею 14-й артиллерийской полевой бригады. Батарея в это время находилась в резерве и не принимала участия в боях. У Толстого появилось свободное время. Писатель появлялся во многих местах, где по службе не обязан был находиться, и со страстью художника впитывал новые для него впечатления. За несколько дней он сумел осмотреть весь город, побывать на бастионах и различных укреплениях, поговорить с рядовыми воинами и руководителями обороны. Свое мнение о Севастополе, моральном состоянии русских войск, их стойкости, историческом значении Севастопольской обороны Толстой изложил в письме брату Сергею Николаевичу в ноябре 1854 года:

Дух в войсках свыше всякого описания. Во времена древней Греции не было столько геройства. Мне не удалось ни одного раза быть в деле, но я благодарю Бога за то, что я видел этих людей и живу в это славное время.


15 (27) ноября 1854 года батарея, в которой служил Лев Николаевич, была отведена на тыловые позиции под Симферополь в татарскую деревню Эски-Орда (ныне Лозовое). Здесь Толстой находился около двух месяцев.

В 1855 году, вскоре после Нового года, Толстой был переведен из 3-й батареи 14-й артиллерийской бригады в 3-ю легкую батарею 11 бригады, которая стояла на Бельбекских позициях, недалеко от Севастополя. Лев Николаевич был разочарован своим переводом. Он рвался в бой, жаждал деятельности, искал применения своим силам и энергии, а оказался в тылу и в сражениях не участвовал.

Но Толстой часто бывал в Севастополе. Лев Николаевич виделся там со своими товарищами, ходил на передовые позиции, разговаривал с военнопленными и вообще был в курсе всех событий, происходивших в городе.

В одну из своих поездок в Севастополь, в ночь с 10 (22) на 11 (23) марта 1855 года, Толстой добровольно без разрешения начальства принял участие в ночной вылазке с Камчатского люнета под руководством генерала С. А. Хрулева.

Весной 1855 года, когда враг готовился к штурму и за 4-й бастион шли самые ожесточенные бои, сюда была переброшена 3-я легкая батарея 11-й артиллерийской бригады, в которой служил Толстой. Назначенный квартирмейстером, он приехал в Севастополь на 2 дня раньше своих сослуживцев. 1 (13) апреля 1855 года он встречал батарею, переправленную через Северную бухту, и хлопотал о ее размещении на новом месте — Язоновском редуте (укрепление левого фланга 4 бастиона). Это, по словам Толстого, была большая изрытая площадка, окруженная со всех сторон турами (корзинами с землей для устройства защитных насыпей), насыпями, погребами, землянками и платформами, на которых стояли чугунные орудия.

В трехстах шагах от Язоновского редута находилось самое страшное место — передовая 4-го бастиона. Здесь, на земляном валу, были установлены большие морские орудия. Вокруг них те же туры с землей, а перед ними — канатные заслоны, предохранявшие орудийную прислугу от вражеских пуль и осколков.

Толстой так описывает 4-й бастион:

Впереди себя на крутой горе видите какое-то черное, грязное пространство, изрытое канавами, и это-то впереди и есть 4-й бастион.
Подпоручик Л. Толстой дежурил на Язоновском редуте полтора месяца: с 1 (13) апреля по 14 (26) мая 1855 года, меняясь через четверо суток с другими офицерами батареи. Иногда из-за убыли офицеров приходилось стоять по две вахты подряд.

За нахождение во время бомбардирования на Язоновском редуте четвертого бастиона, хладнокровие и распорядительность действий против неприятеля он был награжден орденом св. Анны 4-й степени с подписью «За храбрость». Позднее он получил серебряную медаль «За защиту Севастополя» и бронзовую медаль «В память войны 1853-1856 гг.».

В условиях напряженной боевой жизни Толстой испытывал огромный душевный подъем, прилив сил и энергии. В перерывах между вахтами он работал над повестью «Юность» и писал первый севастопольский рассказ — «Севастополь в декабре месяце». Рассказ был напечатан в журнале «Современник» уже в июне 1855 года.

Вскоре вышли и два других севастопольских рассказа: «Севастополь в мае», «Севастополь в августе 1855 года». Рассказы имели необычайный успех у читателей. И сейчас нет, наверное, ни одного школьника, не читавшего их. Одна из причин популярности «Севастопольских рассказов» — правда, которая стала главным героем в произведениях великого Толстого.

Ольга Завгородняя

Утренняя заря только что начинает окрашивать небосклон над Сапун-горою; темно-синяя поверхность моря сбросила с себя уже сумрак ночи и ждет первого луча, чтобы заиграть веселым блеском; с бухты несет холодом и туманом; снега нет — все черно, но утренний резкий мороз хватает за лицо и трещит под ногами, и далекий неумолкаемый гул моря, изредка прерываемый раскатистыми выстрелами в Севастополе, один нарушает тишину утра. На кораблях глухо бьет восьмая стклянка. На Северной денная деятельность понемногу начинает заменять спокойствие ночи: где прошла смена часовых, побрякивая ружьями; где доктор уже спешит к госпиталю; где солдатик вылез из землянки, моет оледенелой водой загорелое лицо и, оборотясь на зардевшийся восток, быстро крестясь, молится Богу; где высокая тяжелая маджара на верблюдах со скрипом протащилась на кладбище хоронить окровавленных покойников, которыми она чуть не доверху наложена... Вы подходите к пристани — особенный запах каменного угля, навоза, сырости и говядины поражает вас; тысячи разнородных предметов — дрова, мясо, туры, мука, железо и т. п. — кучей лежат около пристани; солдаты разных полков, с мешками и ружьями, без мешков и без ружей, толпятся тут, курят, бранятся, перетаскивают тяжести на пароход, который, дымясь, стоит около помоста; вольные ялики, наполненные всякого рода народом — солдатами, моряками, купцами, женщинами, — причаливают и отчаливают от пристани. — На Графскую, ваше благородие? Пожалуйте, — предлагают вам свои услуги два или три отставных матроса, вставая из яликов. Вы выбираете тот, который к вам поближе, шагаете через полусгнивший труп какой-то гнедой лошади, которая тут в грязи лежит около лодки, и проходите к рулю. Вы отчалили от берега. Кругом вас блестящее уже на утреннем солнце море, впереди — старый матрос в верблюжьем пальто и молодой белоголовый мальчик, которые молча усердно работают веслами. Вы смотрите и на полосатые громады кораблей, близко и далеко рассыпанных по бухте, и на черные небольшие точки шлюпок, движущихся по блестящей лазури, и на красивые светлые строения города, окрашенные розовыми лучами утреннего солнца, виднеющиеся на той стороне, и на пенящуюся белую линию бона и затопленных кораблей, от которых кой-где грустно торчат черные концы мачт, и на далекий неприятельский флот, маячащий на хрустальном горизонте моря, и на пенящиеся струи, в которых прыгают соляные пузырики, поднимаемые веслами; вы слушаете равномерные звуки ударов весел, звуки голосов, по воде долетающих до вас, и величественные звуки стрельбы, которая, как вам кажется, усиливается в Севастополе. Не может быть, чтобы при мысли, что и вы в Севастополе, не проникли в душу вашу чувства какого-то мужества, гордости и чтоб кровь не стала быстрее обращаться в ваших жилах... — Ваше благородие! прямо под Кистентина держите, — скажет вам старик матрос, оборотясь назад, чтобы поверить направление, которое вы даете лодке, — вправо руля. — А на нем пушки-то еще все, — заметит беловолосый парень, проходя мимо корабля и разглядывая его. — А то как же: он новый, на нем Корнилов жил, — заметит старик, тоже взглядывая на корабль. — Вишь ты, где разорвало! — скажет мальчик после долгого молчания, взглядывая на белое облачко расходящегося дыма, вдруг появившегося высоко над Южной бухтой и сопровождаемого резким звуком разрыва бомбы. — Это он с новой батареи нынче палит, — прибавит старик, равнодушно поплевывая на руку. — Ну, навались, Мишка, баркас перегоним. — И ваш ялик быстрее подвигается вперед по широкой зыби бухты, действительно перегоняет тяжелый баркас, на котором навалены какие-то кули и неровно гребут неловкие солдаты, и пристает между множеством причаленных всякого рода лодок к Графской пристани. На набережной шумно шевелятся толпы серых солдат, черных матросов и пестрых женщин. Бабы продают булки, русские мужики с самоварами кричат: сбитень горячий, и тут же на первых ступенях валяются заржавевшие ядра, бомбы, картечи и чугунные пушки разных калибров. Немного далее большая площадь, на которой валяются какие-то огромные брусья, пушечные станки, спящие солдаты; стоят лошади, повозки, зеленые орудия и ящики, пехотные ко́злы; двигаются солдаты, матросы, офицеры, женщины, дети, купцы; ездят телеги с сеном, с кулями и с бочками; кой-где проедут казак и офицер верхом, генерал на дрожках. Направо улица загорожена баррикадой, на которой в амбразурах стоят какие-то маленькие пушки, и около них сидит матрос, покуривая трубочку. Налево красивый дом с римскими цифрами на фронтоне, под которым стоят солдаты и окровавленные носилки, — везде вы видите неприятные следы военного лагеря. Первое впечатление ваше непременно самое неприятное; странное смешение лагерной и городской жизни, красивого города и грязного бивуака не только не красиво, но кажется отвратительным беспорядком; вам даже покажется, что все перепуганы, суетятся, не знают, что делать. Но вглядитесь ближе в лица этих людей, движущихся вокруг вас, и вы поймете совсем другое. Посмотрите хоть на этого фурштатского солдатика, который ведет поить какую-то гнедую тройку и так спокойно мурлыкает себе что-то под нос, что, очевидно, он не заблудится в этой разнородной толпе, которой для него и не существует, но что он исполняет свое дело, какое бы оно ни было — поить лошадей или таскать орудия, — так же спокойно, и самоуверенно, и равнодушно, как бы все это происходило где-нибудь в Туле или в Саранске. То же выражение читаете вы и на лице этого офицера, который в безукоризненно белых перчатках проходит мимо, и в лице матроса, который курит, сидя на баррикаде, и в лице рабочих солдат, с носилками дожидающихся на крыльце бывшего Собрания, и в лице этой девицы, которая, боясь замочить свое розовое платье, по камешкам перепрыгивает чрез улицу. Да! вам непременно предстоит разочарование, ежели вы в первый раз въезжаете в Севастополь. Напрасно вы будете искать хоть на одном лице следов суетливости, растерянности или даже энтузиазма, готовности к смерти, решимости, — ничего этого нет: вы видите будничных людей, спокойно запятых будничным делом, так что, может быть, вы упрекнете себя в излишней восторженности, усомнитесь немного в справедливости понятия о геройстве защитников Севастополя, которое составилось в вас по рассказам, описаниям и вида и звуков с Северной стороны. Но прежде чем сомневаться, сходите на бастионы, посмотрите защитников Севастополя на самом месте защиты или, лучше, зайдите прямо напротив в этот дом, бывший прежде Севастопольским собранием и на крыльце которого стоят солдаты с носилками, — вы увидите там защитников Севастополя, увидите там ужасные и грустные, великие и забавные, но изумительные, возвышающие душу зрелища. Вы входите в большую залу Собрания. Только что вы отворили дверь, вид и запах сорока или пятидесяти ампутационных и самых тяжело раненных больных, одних на койках, большей частью на полу, вдруг поражает вас. Не верьте чувству, которое удерживает вас на пороге залы, — это дурное чувство, — идите вперед, не стыдитесь того, что вы как будто пришли смотреть на страдальцев, не стыдитесь подойти и поговорить с ними: несчастные любят видеть человеческое сочувствующее лицо, любят рассказать про свои страдания и услышать слова любви и участия. Вы проходите посредине постелей и ищете лицо менее строгое и страдающее, к которому вы решитесь подойти, чтобы побеседовать. — Ты куда ранен? — спрашиваете вы нерешительно и робко у одного старого исхудалого солдата, который, сидя на койке, следит за вами добродушным взглядом и как будто приглашает подойти к себе. Я говорю: «робко спрашиваете», потому что страдания, кроме глубокого сочувствия, внушают почему-то страх оскорбить и высокое уважение к тому, кто перенесет их. — В ногу, — отвечает солдат; но в это самое время вы сами замечаете по складкам одеяла, что у него ноги нет выше колена. — Слава Богу теперь, — прибавляет он, — на выписку хочу. — А давно ты уже ранен? — Да вот шестая неделя пошла, ваше благородие! — Что же, болит у тебя теперь? — Нет, теперь не болит, ничего; только как будто в икре ноет, когда непогода, а то ничего. — Как же ты это был ранен? — На пятом баксионе, ваше благородие, как первая бандировка была: навел пушку, стал отходить, этаким манером, к другой амбразуре, как он ударит меня по ноге, ровно как в яму оступился. Глядь, а ноги нет. — Неужели больно не было в эту первую минуту? — Ничего; только как горячим чем меня пхнули в ногу. — Ну, а потом? — И потом ничего; только как кожу натягивать стали, так саднило как будто. Оно первое дело, ваше благородие, не думать много: как не думаешь, оно тебе и ничего. Все больше оттого, что думает человек. В это время к вам подходит женщина в сереньком полосатом платье и повязанная черным платком; она вмешивается в ваш разговор с матросом и начинает рассказывать про него, про его страдания, про отчаянное положение, в котором он был четыре недели, про то, как, бывши ранен, остановил носилки, с тем чтобы посмотреть на залп нашей батареи, как великие князья говорили с ним и пожаловали ему двадцать пять рублей, и как он сказал им, что он опять хочет на бастион, с тем чтобы учить молодых, ежели уже сам работать не может. Говоря все это одним духом, женщина эта смотрит то на вас, то на матроса, который, отвернувшись и как будто не слушая ее, щиплет у себя на подушке корпию, и глаза ее блестят каким-то особенным восторгом. — Это хозяйка моя, ваше благородие! — замечает вам матрос с таким выражением, как будто говорит: «Уж вы ее извините. Известно, бабье дело — глупые слова говорит». Вы начинаете понимать защитников Севастополя; вам становится почему-то совестно за самого себя перед этим человеком. Вам хотелось бы сказать ему слишком много, чтобы выразить ему свое сочувствие и удивление; но вы не находите слов или недовольны теми, которые приходят вам в голову, — и вы молча склоняетесь перед этим молчаливым, бессознательным величием и твердостью духа, этой стыдливостью перед собственным достоинством. — Ну, дай Бог тебе поскорее поправиться, — говорите вы ему и останавливаетесь перед другим больным, который лежит на полу и, как кажется, в нестерпимых страданиях ожидает смерти. Это белокурый, с пухлым и бледным лицом человек. Он лежит навзничь, закинув назад левую руку, в положении, выражающем жестокое страдание. Сухой открытый рот с трудом выпускает хрипящее дыхание; голубые оловянные глаза закачены кверху, и из-под сбившегося одеяла высунут остаток правой руки, обвернутый бинтами. Тяжелый запах мертвого тела сильнее поражает вас, и пожирающий внутренний жар, проникающий все члены страдальца, проникает как будто и вас. — Что́, он без памяти? — спрашиваете вы у женщины, которая идет за вами и ласково, как на родного, смотрит на вас. — Нет, еще слышит, да уж очень плох, — прибавляет она шепотом. — Я его нынче чаем поила — что ж, хоть и чужой, все надо жалость иметь, — так уж не пил почти. — Как ты себя чувствуешь? — спрашиваете вы его. Раненый поворачивает зрачки на ваш голос, но не видит и не понимает вас. — У сердце гхорить. Немного далее вы видите старого солдата, который переменяет белье. Лицо и тело его какого-то коричневого цвета и худы, как скелет. Руки у него совсем нет: она вылущена в плече. Он сидит бодро, он поправился; но по мертвому, тусклому взгляду, по ужасной худобе и морщинам лица вы видите, что это существо, уже выстрадавшее лучшую часть своей жизни. С другой стороны вы увидите на койке страдальческое, бледное и нежное лицо женщины, на котором играет во всю щеку горячечный румянец. — Это нашу матроску пятого числа в ногу задело бомбой, — скажет вам ваша путеводительница, — она мужу на бастион обедать носила. — Что ж, отрезали? — Выше колена отрезали. Теперь, ежели нервы ваши крепки, пройдите в дверь налево: в той комнате делают перевязки и операции. Вы увидите там докторов с окровавленными по локти руками и бледными угрюмыми физиономиями, занятых около койки, на которой, с открытыми глазами и говоря, как в бреду, бессмысленные, иногда простые и трогательные слова, лежит раненый под влиянием хлороформа. Доктора заняты отвратительным, но благодетельным делом ампутаций. Вы увидите, как острый кривой нож входит в белое здоровое тело; увидите, как с ужасным, раздирающим криком и проклятиями раненый вдруг приходит в чувство; увидите, как фельдшер бросит в угол отрезанную руку; увидите, как на носилках лежит, в той же комнате, другой раненый и, глядя на операцию товарища, корчится и стонет не столько от физической боли, сколько от моральных страданий ожидания, — увидите ужасные, потрясающие душу зрелища; увидите войну не в правильном, красивом и блестящем строе, с музыкой и барабанным боем, с развевающимися знаменами и гарцующими генералами, а увидите войну в настоящем ее выражении — в крови, в страданиях, в смерти... Выходя из этого дома страданий, вы непременно испытаете отрадное чувство, полнее вдохнете в себя свежий воздух, почувствуете удовольствие в сознании своего здоровья, но вместе с тем в созерцании этих страданий почерпнете сознание своего ничтожества и спокойно, без нерешимости пойдете на бастионы... «Что значит смерть и страдания такого ничтожного червяка, как я, в сравнении с столькими смертями и столькими страданиями?» Но вид чистого неба, блестящего солнца, красивого города, отворенной церкви и движущегося по разным направлениям военного люда скоро приведет ваш дух в нормальное состояние легкомыслия, маленьких забот и увлечения одним настоящим. Навстречу попадутся вам, может быть, из церкви похороны какого-нибудь офицера, с розовым гробом и музыкой и развевающимися хоругвями; до слуха вашего долетят, может быть, звуки стрельбы с бастионов, но это не наведет вас на прежние мысли; похороны покажутся вам весьма красивым воинственным зрелищем, звуки — весьма красивыми воинственными звуками, и вы не соедините ни с этим зрелищем, ни с этими звуками мысли ясной, перенесенной на себя, о страданиях и смерти, как вы это сделали на перевязочном пункте. Пройдя церковь и баррикаду, вы войдете в самую оживленную внутреннею жизнью часть города. С обеих сторон вывески лавок, трактиров. Купцы, женщины в шляпках и платочках, щеголеватые офицеры — все говорит вам о твердости духа, самоуверенности, безопасности жителей. Зайдите в трактир направо, ежели вы хотите послушать толки моряков и офицеров: там уж, верно, идут рассказы про нынешнюю ночь, про Феньку, про дело двадцать четвертого, про то, как дорого и нехорошо подают котлетки, и про то, как убит тот-то и тот-то товарищ. — Черт возьми, как нынче у нас плохо! — говорит басом белобрысенький безусый морской офицерик в зеленом вязаном шарфе. — Где у нас? — спрашивает его другой. — На четвертом бастионе, — отвечает молоденький офицер, и вы непременно с большим вниманием и даже некоторым уважением посмотрите на белобрысенького офицера при словах: «на четвертом бастионе». Его слишком большая развязность, размахивание руками, громкий смех и голос, казавшиеся вам нахальством, покажутся вам тем особенным бретерским настроением духа, которое приобретают иные очень молодые люди после опасности; но все-таки вы подумаете, что он станет вам рассказывать, как плохо на четвертом бастионе от бомб и пуль: ничуть не бывало! плохо оттого, что грязно. «Пройти на батарею нельзя», — скажет он, показывая на сапоги, выше икор покрытые грязью. «А у меня нынче лучшего комендора убили, прямо в лоб влепило», — скажет другой. «Кого это? Митюхина?» — «Нет... Да что, дадут ли мне телятины? Вот канальи! — прибавит он к трактирному слуге. — Не Митюхина, а Абросимова. Молодец такой — в шести вылазках был». На другом углу стола, за тарелками котлет с горошком и бутылкой кислого крымского вина, называемого «бордо», сидят два пехотных офицера: один, молодой, с красным воротником и с двумя звездочками на шинели, рассказывает другому, старому, с черным воротником и без звездочек, про альминское дело. Первый уже немного выпил, и по остановкам, которые бывают в его рассказе, по нерешительному взгляду, выражающему сомнение в том, что ему верят, и главное, что слишком велика роль, которую он играл во всем этом, и слишком все страшно, заметно, что он сильно отклоняется от строгого повествования истины. Но вам не до этих рассказов, которые вы долго еще будете слушать во всех углах России: вы хотите скорее идти на бастионы, именно на четвертый, про который вам так много и так различно рассказывали. Когда кто-нибудь говорит, что он был на четвертом бастионе, он говорит это с особенным удовольствием и гордостью; когда кто говорит: «Я иду на четвертый бастион», — непременно заметны в нем маленькое волнение или слишком большое равнодушие; когда хотят подшутить над кем-нибудь, говорят; «Тебя бы поставить на четвертый бастион»; когда встречают носилки и спрашивают: «Откуда?» — большей частью отвечают: «С четвертого бастиона». Вообще же существуют два совершенно различные мнения про этот страшный бастион: тех, которые никогда на нем не были и которые убеждены, что четвертый бастион есть верная могила для каждого, кто пойдет на него, и тех, которые живут на нем, как белобрысенький мичман, и которые, говоря про четвертый бастион, скажут вам, сухо или грязно там, тепло или холодно в землянке и т. д. В полчаса, которые вы провели в трактире, погода успела перемениться: туман, расстилавшийся по морю, собрался в серые, скучные, сырые тучи и закрыл солнце; какая-то печальная изморось сыплется сверху и мочит крыши, тротуары и солдатские шинели... Пройдя еще одну баррикаду, вы выходите из дверей направо и поднимаетесь вверх по большой улице. За этой баррикадой дома по обеим сторонам улицы необитаемы, вывесок нет, двери закрыты досками, окна выбиты, где отбит угол стены, где пробита крыша. Строения кажутся старыми, испытавшими всякое горе и нужду ветеранами и как будто гордо и несколько презрительно смотрят на вас. По дороге спотыкаетесь вы на валяющиеся ядра и в ямы с водой, вырытые в каменном грунте бомбами. По улице встречаете вы и обгоняете команды солдат, пластунов, офицеров; изредка встречаются женщина или ребенок, но женщина уже не в шляпке, а матроска в старой шубейке и в солдатских сапогах. Проходя дальше по улице и спустясь под маленький изволок, вы замечаете вокруг себя уже не дома, а какие-то странные груды развалин — камней, досок, глины, бревен; впереди себя на крутой горе видите какое-то черное, грязное пространство, изрытое канавами, и это-то впереди и есть четвертый бастион... Здесь народу встречается еще меньше, женщин совсем не видно, солдаты идут скоро, по дороге попадаются капли крови, и непременно встретите тут четырех солдат с носилками и на носилках бледно-желтоватое лицо и окровавленную шинель. Ежели вы спросите: «Куда ранен?» — носильщики сердито, не поворачиваясь к вам, скажут: в ногу или в руку, ежели он ранен легко; или сурово промолчат, ежели из-за носилок не видно головы и он уже умер или тяжело ранен. Недалекий свист ядра или бомбы, в то самое время как вы станете подниматься на гору, неприятно поразит вас. Вы вдруг поймете, и совсем иначе, чем понимали прежде, значение тех звуков выстрелов, которые вы слушали в городе. Какое-нибудь тихо-отрадное воспоминание вдруг блеснет в вашем воображении; собственная ваша личность начнет занимать вас больше, чем наблюдения; у вас станет меньше внимания ко всему окружающему, и какое-то неприятное чувство нерешимости вдруг овладеет вами. Несмотря на этот подленький голос при виде опасности, вдруг заговоривший внутри вас, вы, особенно взглянув на солдата, который, размахивая руками и осклизаясь под гору, по жидкой грязи, рысью, со смехом бежит мимо вас, — вы заставляете молчать этот голос, невольно выпрямляете грудь, поднимаете выше голову и карабкаетесь вверх на скользкую глинистую гору. Только что вы немного взобрались в гору, справа и слева вас начинают жужжать штуцерные пули, и вы, может быть, призадумаетесь, не идти ли вам по траншее, которая ведет параллельно с дорогой; но траншея эта наполнена такой жидкой, желтой, вонючей грязью выше колена, что вы непременно выберете дорогу по горе, тем более что вы видите, все идут по дороге. Пройдя шагов двести, вы входите в изрытое грязное пространство, окруженное со всех сторон турами, насыпями, погребами, платформами, землянками, на которых стоят большие чугунные орудия и правильными кучами лежат ядра. Все это кажется вам нагороженным без всякой цели, связи и порядка. Где на батарее сидит кучка матросов, где посередине площадки, до половины потонув в грязи, лежит разбитая пушка, где пехотный солдатик, с ружьем переходящий через батареи и с трудом вытаскивающий ноги из липкой грязи. Но везде, со всех сторон и во всех местах, видите черепки, неразорванные бомбы, ядра, следы лагеря, и все это затопленное в жидкой, вязкой грязи. Как вам кажется, недалеко от себя слышите вы удар ядра, со всех сторон, кажется, слышите различные звуки пуль — жужжащие, как пчела, свистящие, быстрые или визжащие, как струна, — слышите ужасный гул выстрела, потрясающий всех вас, и который вам кажется чем-то ужасно страшным. «Так вот он, четвертый бастион, вот оно, это страшное, действительно ужасное место!» — думаете вы себе, испытывая маленькое чувство гордости и большое чувство подавленного страха. Но разочаруйтесь: это еще не четвертый бастион. Это Язоновский редут — место сравнительно очень безопасное и вовсе не страшное. Чтобы идти на четвертый бастион, возьмите направо, по этой узкой траншее, по которой, нагнувшись, побрел пехотный солдатик. По траншее этой встретите вы, может быть, опять носилки, матроса, солдат с лопатами, увидите проводники мин, землянки в грязи, в которые, согнувшись, могут влезать только два человека, и там увидите пластунов черноморских батальонов, которые там переобуваются, едят, курят трубки, живут, и увидите опять везде ту же вонючую грязь, следы лагеря и брошенный чугун во всевозможных видах. Пройдя еще шагов триста, вы снова выходите на батарею — на площадку, изрытую ямами и обставленную турами, насыпанными землей, орудиями на платформах и земляными валами. Здесь увидите вы, может быть, человек пять матросов, играющих в карты под бруствером, и морского офицера, который, заметив в вас нового человека, любопытного, с удовольствием покажет вам свое хозяйство и все, что для вас может быть интересного. Офицер этот так спокойно свертывает папиросу из желтой бумаги, сидя на орудии, так спокойно прохаживается от одной амбразуры к другой, так спокойно, без малейшей аффектации говорит с вами, что, несмотря на пули, которые чаще, чем прежде, жужжат над вами, вы сами становитесь хладнокровны и внимательно расспрашиваете и слушаете рассказы офицера. Офицер этот расскажет вам, — но только, ежели вы его расспросите, — про бомбардированье пятого числа, расскажет, как на его батарее только одно орудие могло действовать, и из всей прислуги осталось восемь человек, и как все-таки на другое утро, шестого, он палил из всех орудий; расскажет вам, как пятого попала бомба в матросскую землянку и положила одиннадцать человек; покажет вам из амбразуры батареи и траншеи неприятельские, которые не дальше здесь как в тридцати — сорока саженях. Одного я боюсь, что под влиянием жужжания пуль, высовываясь из амбразуры, чтобы посмотреть неприятеля, вы ничего не увидите, а ежели увидите, то очень удивитесь, что этот белый каменистый вал, который так близко от вас и на котором вспыхивают белые дымки, этот-то белый вал и есть неприятель — он, как говорят солдаты и матросы. Даже очень может быть, что морской офицер, из тщеславия или просто так, чтобы доставить себе удовольствие, захочет при вас пострелять немного. «Послать комендора и прислугу к пушке», — и человек четырнадцать матросов живо, весело, кто засовывая в карман трубку, кто дожевывая сухарь, постукивая подкованными сапогами по платформе, подойдут к пушке и зарядят ее. Вглядитесь в лица, в осанки и в движения этих людей: в каждой мышце, в ширине этих плеч, в толщине этих ног, обутых в громадные сапоги, в каждом движении, спокойном, твердом, неторопливом, видны эти главные черты, составляющие силу русского, — простоты и упрямства; но здесь на каждом лице кажется вам, что опасность, злоба и страдания войны, кроме этих главных признаков, проложили еще следы сознания своего достоинства и высокой мысли и чувства. Вдруг ужаснейший, потрясающий не одни ушные о́рганы, но все существо ваше, гул поражает вас так, что вы вздрагиваете всем телом. Вслед за тем вы слышите удаляющийся свист снаряда, и густой пороховой дым застилает вас, платформу и черные фигуры движущихся по ней матросов. По случаю этого нашего выстрела вы услышите различные толки матросов и увидите их одушевление и проявление чувства, которого вы не ожидали видеть, может быть, — это чувство злобы, мщения врагу, которое таится в душе каждого. «В самую абразуру попало; кажись, убило двух... вон понесли», — услышите вы радостные восклицания. «А вот он рассерчает: сейчас пустит сюда», — скажет кто-нибудь; и действительно, скоро вслед за этим вы увидите впереди себя молнию, дым; часовой, стоящий на бруствере, крикнет: «Пу-у-ушка!» И вслед за этим мимо вас взвизгнет ядро, шлепнется в землю и воронкой взбросит вкруг себя брызги грязи и камни. Батарейный командир рассердится за это ядро, прикажет зарядить другое и третье орудия, неприятель тоже станет отвечать нам, и вы испытаете интересные чувства, услышите и увидите интересные вещи. Часовой опять закричит: «Пушка!» — и вы услышите тот же звук и удар, те же брызги, или закричит: «Маркела!» — и вы услышите равномерное, довольно приятное и такое, с которым с трудом соединяется мысль об ужасном, посвистывание бомбы, услышите приближающееся к вам и ускоряющееся это посвистывание, потом увидите черный шар, удар о землю, ощутительный, звенящий разрыв бомбы. Со свистом и визгом разлетятся потом осколки, зашуршат в воздухе камни, и забрызгает вас грязью. При этих звуках вы испытаете странное чувство наслаждения и вместе страха. В ту минуту, как снаряд, вы знаете, летит на вас, вам непременно придет в голову, что снаряд этот убьет вас; но чувство самолюбия поддерживает вас, и никто не замечает ножа, который режет вам сердце. Но зато, когда снаряд пролетел, не задев вас, вы оживаете, и какое-то отрадное, невыразимо приятное чувство, но только на мгновение, овладевает вами, так что вы находите какую-то особенную прелесть в опасности, в этой игре жизнью и смертью; вам хочется, чтобы еще и еще часовой прокричал своим громким, густым голосом: «Маркела!», еще посвистыванье, удар и разрыв бомбы; но вместе с этим звуком вас поражает стон человека. Вы подходите к раненому, который, в крови и грязи, имеет какой-то странный нечеловеческий вид, в одно время с носилками. У матроса вырвана часть груди. В первые минуты на забрызганном грязью лице его видны один испуг и какое-то притворное преждевременное выражение страдания, свойственное человеку в таком положении; но в то время как ему приносят носилки и он сам на здоровый бок ложится на них, вы замечаете, что выражение это сменяется выражением какой-то восторженности и высокой, невысказанной мысли: глаза горят ярче, зубы сжимаются, голова с усилием поднимается выше; и в то время как его поднимают, он останавливает носилки и с трудом, дрожащим голосом говорит товарищам: «Простите, братцы!» — еще хочет сказать что-то, и видно, что хочет сказать что-то трогательное, но повторяет только еще раз: «Простите, братцы!» В это время товарищ-матрос подходит к нему, надевает фуражку на голову, которую подставляет ему раненый, и спокойно, равнодушно, размахивая руками, возвращается к своему орудию. «Это вот каждый день этак человек семь или восемь», — говорит вам морской офицер, отвечая на выражение ужаса, выражающегося на вашем лице, зевая и свертывая папиросу из желтой бумаги...

........................................................................

Итак, вы видели защитников Севастополя на самом месте защиты и идете назад, почему-то не обращая внимания на ядра и пули, продолжающие свистать по всей дороге до разрушенного театра, — идете с спокойным, возвысившимся духом. Главное, отрадное убеждение, которое вы вынесли, — это убеждение в невозможности взять Севастополь, и не только взять Севастополь, но поколебать где бы то ни было силу русского народа, — и эту невозможность видели вы не в этом множестве траверсов, брустверов, хитросплетенных траншей, мин и орудий, одних на других, из которых вы ничего не поняли, но видели ее в глазах, речах, приемах, в том, что называется духом защитников Севастополя. То, что они делают, делают они так просто, так малонапряженно и усиленно, что, вы убеждены, они еще могут сделать во сто раз больше... они всё могут сделать. Вы понимаете, что чувство, которое заставляет работать их, не есть то чувство мелочности, тщеславия, забывчивости, которое испытывали вы сами, но какое-нибудь другое чувство, более властное, которое сделало из них людей, так же спокойно живущих под ядрами, при ста случайностях смерти вместо одной, которой подвержены все люди, и живущих в этих условиях среди беспрерывного труда, бдения и грязи. Из-за креста, из-за названия, из угрозы не могут принять люди эти ужасные условия: должна быть другая, высокая побудительная причина. И эта причина есть чувство, редко проявляющееся, стыдливое в русском, но лежащее в глубине души каждого, — любовь к родине. Только теперь рассказы о первых временах осады Севастополя, когда в нем не было укреплений, не было войск, не было физической возможности удержать его и все-таки не было ни малейшего сомнения, что он не отдастся неприятелю, — о временах, когда этот герой, достойный древней Греции, — Корнилов, объезжая войска, говорил: «Умрем, ребята, а не отдадим Севастополя», — и наши русские, неспособные к фразерству, отвечали: «Умрем! ура!» —только теперь рассказы про эти времена перестали быть для вас прекрасным историческим преданием, но сделались достоверностью, фактом. Вы ясно поймете, вообразите себе тех людей, которых вы сейчас видели, теми героями, которые в те тяжелые времена не упали, а возвышались духом и с наслаждением готовились к смерти, не за город, а за родину. Надолго оставит в России великие следы эта эпопея Севастополя, которой героем был народ русский...

Это произведение перешло в общественное достояние. Произведение написано автором, умершим более семидесяти лет назад, и опубликовано прижизненно, либо посмертно, но с момента публикации также прошло более семидесяти лет. Оно может свободно использоваться любым лицом без чьего-либо согласия или разрешения и без выплаты авторского вознаграждения.

Севастопольские рассказы

Севастополь в декабре месяце

«Утренняя заря только что начинает окрашивать небосклон над Сапун-горою; тёмно-синяя поверхность моря уже сбросила с себя сумрак ночи и ждёт первого луча, чтобы заиграть весёлым блеском; с бухты несёт холодом и туманом; снега нет - всё черно, но утренний резкий мороз хватает за лицо и трещит под ногами, и далёкий неумолкаемый гул моря, изредка прерываемый раскатистыми выстрелами в Севастополе, один нарушает тишину утра... Не может быть, чтобы при мысли, что и вы в Севастополе, не проникло в душу вашу чувство какого-то мужества, гордости и чтоб кровь не стала быстрее обращаться в ваших жилах...» Несмотря на то, что в городе идут боевые действия, жизнь идёт своим чередом: торговки продают горячие булки, а мужики - сбитень. Кажется, что здесь странно смешалась лагерная и мирная жизнь, все суетятся и пугаются, но это обманчивое впечатление: большинство людей уже не обращает внимания ни на выстрелы, ни на взрывы, они заняты «будничным делом». Только на бастионах «вы увидите... защитников Севастополя, увидите там ужасные и грустные, великие и забавные, но изумительные, возвышающие душу зрелища».

В госпитале раненые солдаты рассказывают о своих впечатлениях: тот, кто потерял ногу, не помнит боли, потому что не думал о ней; в женщину, относившую на бастион мужу обед, попал снаряд, и ей отрезали ногу выше колена. В отдельном помещении делают перевязки и операции. Раненые, ожидающие своей очереди на операцию, в ужасе видят, как доктора ампутируют их товарищам руки и ноги, а фельдшер равнодушно бросает отрезанные части тел в угол. Здесь можно видеть «ужасные, потрясающие душу зрелища... войну не в правильном, красивом и блестящем строе, с музыкой и барабанным боем, с развевающимися знамёнами и гарцующими генералами, а... войну в настоящем её выражении - в крови, в страданиях, в смерти...». Молоденький офицер, воевавший на четвёртом, самом опасном бастионе, жалуется не на обилие бомб и снарядов, падающих на головы защитников бастиона, а на грязь. Это его защитная реакция на опасность; он ведёт себя слишком смело, развязно и непринуждённо.

По пути на четвёртый бастион всё реже встречаются невоенные люди, и всё чаще попадаются носилки с ранеными. Собственно на бастионе офицер-артиллерист ведёт себя спокойно (он привык и к свисту пуль, и к грохоту взрывов). Он рассказывает, как во время штурма пятого числа на его батарее осталось только одно действующее орудие и очень мало прислуги, но всё же на другое утро он уже опять палил из всех пушек.

Офицер вспоминает, как бомба попала в матросскую землянку и положила одиннадцать человек. В лицах, осанке, движениях защитников бастиона видны «главные черты, составляющие силу русского, - простоты и упрямства; но здесь на каждом лице кажется вам, что опасность, злоба и страдания войны, кроме этих главных признаков, проложили ещё следы сознания своего достоинства и высокой мысли и чувства... Чувство злобы, мщения врагу... таится в душе каждого». Когда ядро летит прямо на человека, его не покидает чувство наслаждения и вместе с тем страха, а затем он уже сам ожидает, чтобы бомба взорвалась поближе, потому что «есть особая прелесть» в подобной игре со смертью. «Главное, отрадное убеждение, которое вы вынесли, - это убеждение в невозможности взять Севастополь, и не только взять Севастополь, но поколебать где бы то ни было силу русского народа... Из-за креста, из-за названия, из угрозы не могут принять люди эти ужасные условия: должна быть другая высокая побудительная причина - эта причина есть чувство, редко проявляющееся, стыдливое в русском, но лежащее в глубине души каждого, - любовь к родине... Надолго оставит в России великие следы эта эпопея Севастополя, которой героем был народ русский...»

Севастополь в мае

Проходит полгода с момента начала боевых действий в Севастополе. «Тысячи людских самолюбий успели оскорбиться, тысячи успели удовлетвориться, надуться, тысячи - успокоиться в объятиях смерти» Наиболее справедливым представляется решение конфликта оригинальным путём; если бы сразились двое солдат (по одному от каждой армии), и победа бы осталась за той стороной, чей солдат выйдет победителем. Такое решение логично, потому что лучше сражаться один на один, чем сто тридцать тысяч против ста тридцати тысяч. Вообще война нелогична, с точки зрения Толстого: «одно из двух: или война есть сумасшествие, или ежели люди делают это сумасшествие, то они совсем не разумные создания, как у нас почему-то принято думать»

В осаждённом Севастополе по бульварам ходят военные. Среди них - пехотный офицер (штабс-капитан) Михайлов, высокий, длинноногий, сутулый и неловкий человек. Он недавно получил письмо от приятеля, улана в отставке, в котором тот пишет, как его жена Наташа (близкий друг Михайлова) с увлечением следит по газетам за передвижениями его полка и подвигами самого Михайлова. Михайлов с горечью вспоминает свой прежний круг, который был «до такой степени выше теперешнего, что когда в минуты откровенности ему случалось рассказывать пехотным товарищам, как у него были свои дрожки, как он танцевал на балах у губернатора и играл в карты с штатским генералом», его слушали равнодушно-недоверчиво, как будто не желая только противоречить и доказывать противное

Михайлов мечтает о повышении. Он встречает на бульваре капитана Обжогова и прапорщика Сусликова, служащих его полка, и они пожимают ему руку, но ему хочется иметь дело не с ними, а с «аристократами» - для этого он и гуляет по бульвару. «А так как в осаждённом городе Севастополе людей много, следовательно, и тщеславия много, то есть и аристократы, несмотря на то, что ежеминутно висит смерть над головой каждого аристократа и неаристократа... Тщеславие! Должно быть, оно есть характеристическая черта и особенная болезнь нашего века... Отчего в наш век есть только три рода людей: одних - принимающих начало тщеславия как факт необходимо существующий, поэтому справедливый, и свободно подчиняющихся ему; других - принимающих его как несчастное, но непреодолимое условие, и третьих - бессознательно, рабски действующих под его влиянием...»

Михайлов дважды нерешительно проходит мимо кружка «аристократов» и, наконец, отваживается подойти и поздороваться (прежде он боялся подойти к ним оттого, что они могли вовсе не удостоить его ответом на приветствие и тем самым уколоть его больное самолюбие). «Аристократы» - это адъютант Калугин, князь Гальцин, подполковник Нефердов и ротмистр Праскухин. По отношению к подошедшему Михайлову они ведут себя достаточно высокомерно; например, Гальцин берет его под руку и немного прогуливается туда-сюда только потому, что знает, что этот знак внимания должен доставить штабс-капитану удовольствие. Но вскоре «аристократы» начинают демонстративно разговаривать только друг с другом, давая тем самым понять Михайлову, что больше не нуждаются в его обществе.

Вернувшись домой, Михайлов вспоминает, что вызвался идти наутро вместо заболевшего офицера на бастион. Он чувствует, что его убьют, а если не убьют, то уж наверняка наградят. Михайлов утешает себя, что он поступил честно, что идти на бастион - его долг. По дороге он гадает, в какое место его могут ранить - в ногу, в живот или в голову.

Тем временем «аристократы» пьют чай у Калугина в красиво обставленной квартире, играют на фортепиано, вспоминают петербургских знакомых. При этом они ведут себя вовсе не так неестественно, важно и напыщенно, как делали на бульваре, демонстрируя окружающим свой «аристократизм». Входит пехотный офицер с важным поручением к генералу, но «аристократы» тут же принимают прежний «надутый» вид и притворяются, что вовсе не замечают вошедшего. Лишь проводив курьера к генералу, Калугин проникается ответственностью момента, объявляет товарищам, что предстоит «жаркое» дело.

Гальцин спрашивает, не пойти ли ему на вылазку, зная, что никуда не пойдёт, потому что боится, а Калугин принимается отговаривать Гальцина, тоже зная, что тот никуда не пойдёт. Гальцин выходит на улицу и начинает бесцельно ходить взад и вперёд, не забывая спрашивать проходящих мимо раненых, как идёт сражение, и ругать их за то, что они отступают. Калугин, отправившись на бастион, не забывает попутно демонстрировать всем свою храбрость: не нагибается при свисте пуль, принимает лихую позу верхом. Его неприятно поражает «трусость» командира батареи, о храбрости которого ходят легенды.

Не желая напрасно рисковать, полгода проведший на бастионе командир батареи в ответ на требование Калугина осмотреть бастион отправляет Калугина к орудиям вместе с молоденьким офицером. Генерал отдаёт приказ Праскухину уведомить батальон Михайлова о передислокации. Тот успешно доставляет приказ. В темноте под обстрелом противника батальон начинает движение. При этом Михайлов и Праскухин, идя бок о бок, думают только о том, какое впечатление они производят друг на друга. Они встречают Калугина, который, не желая лишний раз «себя подвергать», узнает о ситуации на бастионе от Михайлова и поворачивает обратно. Рядом с ними взрывается бомба, погибает Праскухин, а Михайлов ранен в голову. Он отказывается идти на перевязочный пункт, потому что его долг - быть вместе с ротой, а кроме того, за рану ему положена награда. Ещё он считает, что его долг - забрать раненого Праскухина или же удостовериться, что тот мёртв. Михайлов под огнём ползёт обратно, убеждается в гибели Праскухина и со спокойной совестью возвращается.

«Сотни свежих окровавленных тел людей, за два часа тому назад полных разнообразных высоких и мелких надежд и желаний, с окоченелыми членами, лежали на росистой цветущей долине, отделяющей бастион от траншеи, и на ровном полу часовни Мёртвых в Севастополе; сотни людей - с проклятиями и молитвами на пересохших устах - ползали, ворочались и стонали, - одни между трупами на цветущей долине, другие на носилках, на койках и на окровавленном полу перевязочного пункта; а всё так же, как и в прежние дни, загорелась зарница над Сапун-горою, побледнели мерцающие звезды, потянул белый туман с шумящего тёмного моря, зажглась алая заря на востоке, разбежались багровые длинные тучки по светло-лазурному горизонту, и все так же, как и в прежние дни, обещая радость, любовь и счастье всему ожившему миру, выплыло могучее, прекрасное светило».

На другой день «аристократы» и прочие военные прогуливаются по бульвару и наперебой рассказывают о вчерашнем «деле», но так, что в основном излагают «то участие, которое принимал, и храбрость, которую выказал рассказывающий в деле». «Всякий из них маленький Наполеон, маленький изверг и сейчас готов затеять сражение, убить человек сотню для того только, чтобы получить лишнюю звёздочку или треть жалованья».

Между русскими и французами объявлено перемирие, простые солдаты свободно общаются друг с другом и, кажется, не испытывают по отношению к противнику никакой вражды. Молодой кавалерийский офицер просто рад возможности поболтать по-французски, думая, что он невероятно умён. Он обсуждает с французами, насколько бесчеловечное дело они затеяли вместе, имея в виду войну. В это время мальчишка ходит по полю битвы, собирает голубые полевые цветы и удивлённо косится на трупы. Повсюду выставлены белые флаги.

«Тысячи людей толпятся, смотрят, говорят и улыбаются друг другу. И эти люди - христиане, исповедующие один великий закон любви и самоотвержения, глядя на то, что они сделали, не упадут с раскаянием вдруг на колени перед тем, кто, дав им жизнь, вложил в душу каждого, вместе с страхом смерти, любовь к добру и прекрасному, и со слезами радости и счастия не обнимутся как братья? Нет! Белые тряпки спрятаны - и снова свистят орудия смерти и страданий, снова льётся чистая невинная кровь и слышатся стоны и проклятия... Где выражение зла, которого должно избегать? Где выражение добра, которому должно подражать в этой повести? Кто злодей, кто герой её? Все хороши и все дурны... Герой же моей повести, которого я люблю всеми силами души, которого старался воспроизвести во всей красоте его и который всегда был, есть и будет прекрасен, - правда»

Севастополь в августе 1855 года

Из госпиталя на позиции возвращается поручик Михаил Козельцов, уважаемый офицер, независимый в своих суждениях и в своих поступках, неглупый, во многом талантливый, умелый составитель казённых бумаг и способный рассказчик. «У него было одно из тех самолюбии, которое до такой степени слилось с жизнью и которое чаще всего развивается в одних мужских, и особенно военных кружках, что он не понимал другого выбора, как первенствовать или уничтожиться, и что самолюбие было двигателем даже его внутренних побуждений».

На станции скопилось множество проезжающих: нет лошадей. У некоторых офицеров, направляющихся в Севастополь, нет даже подъёмных денег, и они не знают, на какие средства продолжить путь. Среди ожидающих оказывается и брат Козельцова, Володя. Вопреки семейным планам Володя за незначительные проступки вышел не в гвардию, а был направлен (по его собственному желанию) в действующую армию. Ему, как всякому молодому офицеру, очень хочется «сражаться за Отечество», а заодно и послужить там же, где старший брат.

Володя - красивый юноша, он и робеет перед братом, и гордится им. Старший Козельцов предлагает брату немедленно ехать вместе с ним в Севастополь. Володя как будто смущается; ему уже не очень хочется на войну, а, кроме того, он, сидя на станции, успел проиграть восемь рублей. Козельцов из последних денег оплачивает долг брата, и они трогаются в путь. По дороге Володя мечтает о героических подвигах, которые он непременно совершит на войне вместе с братом, о своей красивой гибели и предсмертных упрёках всем прочим за то, что те не умели при жизни оценить «истинно любивших Отечество», и т. д.

По прибытии братья отправляются в балаган обозного офицера, который пересчитывает кучу денег для нового полкового командира, обзаводящегося «хозяйством». Никто не понимает, что заставило Володю бросить спокойное насиженное место в далёком тылу и приехать без всякой для себя выгоды в воюющий Севастополь. Батарея, к которой прикомандирован Володя, стоит на Корабельной, и оба брата отправляются ночевать к Михаилу на пятый бастион. Перед этим они навещают товарища Козельцова в госпитале. Он так плох, что не сразу узнает Михаила, ждёт скорой смерти как избавления от страданий.

Выйдя из госпиталя, братья решают разойтись, и в сопровождении денщика Михаила Володя уходит в свою батарею. Батарейный командир предлагает Володе переночевать на койке штабс-капитана, который находится на самом бастионе. Впрочем, на койке уже спит юнкер Вланг; ему приходится уступить место прибывшему прапорщику (Володе). Сперва Володя не может уснуть; его то пугает темнота, то предчувствие близкой смерти. Он горячо молится об избавлении от страха, успокаивается и засыпает под звуки падающих снарядов.

Тем временем Козельцов-старший прибывает в распоряжение нового полкового командира - недавнего своего товарища, теперь отделённого от него стеной субординации. Командир недоволен тем, что Козельцов преждевременно возвращается в строй, но поручает ему принять командование над его прежней ротой. В роте Козельцова встречают радостно; заметно, что он пользуется большим уважением среди солдат. Среди офицеров его также ожидает тёплый приём и участливое отношение к ранению.

На другой день бомбардировка продолжается с новой силой. Володя начинает входить в круг артиллерийских офицеров; видна взаимная симпатия их друг к другу. Особенно Володя нравится юнкеру Влангу, который всячески предугадывает любые желания нового прапорщика. С позиций возвращается добрый штабс-капитан Краут, немец, очень правильно и слишком красиво говорящий по-русски. Заходит разговор о злоупотреблениях и узаконенном воровстве на высших должностях. Володя, покраснев, уверяет собравшихся, что подобное «неблагородное» дело никогда не случится с ним.

На обеде у командира батареи всем интересно, разговоры не умолкают несмотря на то, что меню весьма скромное. Приходит конверт от начальника артиллерии; требуется офицер с прислугой на мортирную батарею на Малахов курган. Это опасное место; никто сам не вызывается идти. Один из офицеров указывает на Володю и, после небольшой дискуссии, он соглашается отправиться «обстреляться» Вместе с Володей направляют Вланга. Володя принимается за изучение «Руководства» по артиллерийской стрельбе. Однако по прибытии на батарею все «тыловые» знания оказываются ненужными: стрельба ведётся беспорядочно, ни одно ядро по весу даже не напоминает упомянутые в «Руководстве», нет рабочих, чтобы починить разбитые орудия. К тому же ранят двух солдат его команды, а сам Володя неоднократно оказывается на волосок от гибели.

Вланг очень сильно напуган; он уже не в состоянии скрыть это и думает исключительно о спасении собственной жизни любой ценой. Володе же «жутко немножко и весело». В блиндаже Володи отсиживаются и его солдаты. Он с интересом общается с Мельниковым, который не боится бомб, будучи уверен, что умрёт другой смертью. Освоившись с новым командиром, солдаты начинают при Володе обсуждать, как придут к ним на помощь союзники под командованием князя Константина, как обеим воюющим сторонам дадут отдых на две недели, а за каждый выстрел тогда будут брать штраф, как на войне месяц службы станут считать за год и т. д.

Несмотря на мольбы Вланга, Володя выходит из блиндажа на свежий воздух и сидит до утра с Мельниковым на пороге, пока вокруг падают бомбы и свистят пули. Но поутру уже батарея и орудия приведены в порядок, а Володя начисто забывает об опасности; он только радуется, что хорошо исполняет свои обязанности, что не показывает трусости, а наоборот, считается храбрым.

Начинается французский штурм. Полусонный Козельцов выскакивает к роте, спросонья больше всего озабоченный тем, чтобы его не посчитали за труса. Он выхватывает свою маленькую сабельку и впереди всех бежит на врага, криком воодушевляя солдат. Его ранят в грудь. Очнувшись, Козельцов видит, как доктор осматривает его рану, вытирает пальцы о его пальто и подсылает к нему священника. Козельцов спрашивает, выбиты ли французы; священник, не желая огорчать умирающего, говорит, что победа осталась за русскими. Козельцов счастлив; «он с чрезвычайно отрадным чувством самодовольства подумал, что он хорошо исполнил свой долг, что в первый раз за всю свою службу он поступил так хорошо, как только можно было, и ни в чем не может упрекнуть себя». Он умирает с последней мыслью о брате, и ему Козельцов желает такого же счастья.

Известие о штурме застаёт Володю в блиндаже. «Не столько вид спокойствия солдат, сколько жалкой, нескрываемой трусости юнкера возбудил его». Не желая быть похожим на Вланга, Володя командует легко, даже весело, но вскоре слышит, что французы обходят их. Он видит совсем близко вражеских солдат, его это так поражает, что он застывает на месте и упускает момент, когда ещё можно спастись. Рядом с ним от пулевого ранения погибает Мельников. Вланг пытается отстреляться, зовёт Володю бежать за ним, но, прыгнув в траншею, видит, что Володя уже мёртв, а на том месте, где он только что стоял, находятся французы и стреляют по русским. Над Малаховым курганом развевается французское знамя.

Вланг с батареей на пароходе прибывает в более безопасную часть города. Он горько оплакивает павшего Володю; к которому по-настоящему привязался. Отступающие солдаты, переговариваясь между собою, замечают, что французы недолго будут гостить в городе. «Это было чувство, как будто похожее на раскаяние, стыд и злобу. Почти каждый солдат, взглянув с Северной стороны на оставленный Севастополь, с невыразимою горечью в сердце вздыхал и грозился врагам».

В 1855 г. Л. Толстой создал цикл из трёх рассказов, посвящённый обороне Севастополя.

Он сам был участником этих исторических событий, поэтому его рассказы ценны как свидетельства очевидца и как наблюдения и выводы гениального писателя. Рассказы написаны в жанре очерков, по горячим следам событий.

Историческая справка

Оборона Севастополя 1854-1855 гг. – героическая оборона русскими войсками в Крымской войне главной базы Черноморского флота – Севастополя.

Противники:

Российская империя – Британская империя, Французская империя, Османская империя, Сардинское королевство.

Командующие:

Нахимов П.С., Корнилов В.А., Тотлебен Э.И. – Франсуа Канробер, Жан-Жак Пелисье, Патрис де Мак-Магон, Фицрой Раглан, Альфонсо Ла-Мармора.

Блокада Севастополя – кульминация Крымской войны. Гарнизон Севастополя насчитывал около 7 тысяч человек, а англо-французский десант – более 60 тысяч человек. В короткий срок на южной стороне города были созданы оборонительные укрепления, с моря Севастопольскую бухту перекрыли специально затопленные корабли. Союзники рассчитывали захватить город за неделю, но они недооценили стойкость оборонявшихся русских войск. К обороне города присоединились и мирные жители. Осада продлилась 11 месяцев. В ходе осады союзники провели шесть массированных артиллерийских бомбардировок Севастополя с суши и моря.

К. П. Брюллов «В. А. Корнилов на борту брига «Фемистокл» (1835)
Севастопольскую оборону возглавлял начальник штаба Черноморского флота вице-адмирал В. А. Корнилов , а после его гибели – командующий эскадрой вице-адмирал (с марта 1855 г. адмирал) П. С. Нахимов .

П.С. Нахимов
«Гением» обороны Севастополя стал военный инженер генерал Э. И. Тотлебен .

Генерал-инженер Е. И. Тотлебен
В 1854 г. борьба за город перешла в затяжную стадию. Союзники прорвались в Азовское море. В ночь на 28 августа (9 сентября) 1855 г. противник овладел ключевой позицией – Малаховым курганом, это предрешило исход Севастопольской обороны. Дальнейшая оборона города не имела смысла. Город был подожжён, пороховые погреба взорваны, военные суда, стоявшие в бухте, затоплены. Союзники только 30 августа (11 сентября) вступили в дымящиеся развалины Севастополя.

Ф. Рубо «Оборона Севастополя» (Малахов курган)
Потеря Севастополя стала большим ударом и способствовала скорейшему окончанию войны. Но оккупация города союзниками не изменила решимости русских солдат продолжать неравную борьбу. Их армия (115 тыс.) расположилась вдоль северного берега большой бухты; союзные войска (более 150 тыс. одной пехоты) заняли позиции от Байдарской долины к Чоргуну, по реке Чёрной и по южному берегу большой бухты. В военных действиях наступило затишье.
В ходе войны участникам антироссийской коалиции не удалось добиться всех своих целей, но удалось предотвратить усиление России на Балканах и на 15 лет лишить её Черноморского флота.
Крымская война дала толчок развитию вооружённых сил, военного и военно-морского искусства государств. Во многих странах начался переход от гладкоствольного оружия к нарезному, от парусного деревянного флота к паровому броненосному, зародились позиционные формы ведения войны.

Лев Толстой в Крымской войне

Лев Толстой в период написания «Севастопольских рассказов»

Когда в 1854 г. началась осада Севастополя англо-французскими и турецкими войсками, молодой писатель, полный патриотических настроений, добился перевода в Крымскую армию. С ноября 1854 по август 1855 гг. он находился в Севастополе и его окрестностях, дежурил на батарее на четвёртом бастионе под артиллерийскими обстрелами, участвовал в сражении на Чёрной речке и в боях во время последнего штурма города.
Прибыв в Севастополь, он сообщал брату: «Дух в войсках выше всякого описания... Только наше войско может стоять и побеждать (мы еще победим, в этом я убежден) при таких условиях».
Свои первые севастопольские впечатления Толстой передал в рассказе «Севастополь в декабре».

«Севастополь в декабре» (1854)

В декабре 1854 г. исполнился месяц после начала осады. Рассказ показывает осажденный город в его величии. Но писатель изображает войну без прикрас, без громких фраз, которые обычно сопровождают официальные известия о войне на страницах газет.

Ф. Рубо «Оборона Севастополя» (1904)
Город стал военным лагерем, в этом лагере происходит будничная, внешне беспорядочная суета: переполненный лазарет, удары ядер, взрывы гранат, мучения раненых, кровь, грязь и смерть... Защитники Севастополя просто и честно, без лишних слов выполняли свой тяжелый труд. «Из-за креста, из-за названия, из угрозы не могут принять люди эти ужасные условия: должна быть другая, высокая побудительная причина, – говорил Толстой. – И эта причина есть чувство, редко проявляющееся, стыдливое в русском, но лежащее в глубине души каждого – любовь к родине».
Толстой рассказывает о временной больнице. Здесь много раненых солдат, с ампутированными конечностями, «одних на койках, большей частью на полу».
Полтора месяца Толстой командовал батареей на четвертом бастионе, самом опасном из всех, а в перерывах между бомбардировками писал свою «Юность». Толстой не только заботился о поддержании боевого духа своих соратников, но и разработал ряд ценных военно-технических проектов, хлопотал о создании общества для просвещения солдат, об издании журнала для этой цели. И для него все очевиднее становилось не только величие, но и бессилие России, проявившееся в ходе Крымской войны.

Писатель решил было открыть глаза правительству на положение русской армии. Он составил специальную записку и передал её брату царя. В этой записке он смело назвал главную причину военных неудач: в России, столь могущественной своей материальной силой и силой своего духа, нет войска; есть толпы угнетенных рабов, повинующихся ворам, угнетающим наёмникам и грабителям...
Но скоро сам понял, что эта записка не сможет ничем помочь делу. А вот если рассказать о гибельном положении Севастополя и русской армии всему обществу? Показать бесчеловечность войны? И Толстой пишет свой второй рассказ «Севастополь в мае».

«Севастополь в мае» (1855)

Автор заранее предполагал, что рассказ может быть запрещен цензурой. Так и случилось: рассказ опубликовали в изуродованном цензурой виде. Но, несмотря на это, впечатление от него было потрясающим.
Толстой ударил своим рассказом по официальной идеологии, политике, государству. Он рисует войну как безумие, заставляющее усомниться в разуме людей.
Одна из сцен: объявлено перемирие, чтобы убрать трупы. Солдаты воюющих между собой армий с любопытством стремятся друг к другу. Завязываются беседы, слышатся шутки, смех. А десятилетний ребенок бродит среди убитых, собирая голубые цветы. И вдруг с тупым любопытством он останавливается перед обезглавленным трупом, разглядывает его и в ужасе бежит прочь.
Толстой пишет: «И эти люди – христиане... не упадут с раскаянием вдруг на колени... не обнимутся, как братья? Нет! Белые тряпки спрятаны, и снова свистят орудия смерти и страданий, снова льется честная, невинная кровь и слышатся стоны и проклятия».

Толстой судит о войне с нравственной точки зрения, не пытаясь выяснить социально-экономические причины войны. Он обращает внимание на честолюбие, властолюбие, корысть, свойственные большим и малым завоевателям. Наполеон ради своего честолюбия губит миллионы, а какой-нибудь прапорщик Петрушков, этот маленький Наполеон, маленький изверг, сейчас готов затеять сражение, убить человек сотню для того только, чтобы получить лишнюю звездочку или треть жалованья. Писатель показывает целую галерею маленьких наполеонов с их аристократическими замашками, суетным тщеславием и показным геройством. Им противопоставлен будничный героизм жителей города, солдат, матросов, боевых офицеров.
Бездушие, цинизм, эгоизм некоторых армейских служак возмущают писателя. Вот солдаты, раненные в тяжком бою, бредут в лазарет. Поручик Непшитшетский и адъютант князь Гальцин, наблюдавшие за боем издали, убеждены, что среди солдат много симулянтов, и они стыдят раненых, напоминают им о патриотизме. Гальцин останавливает высокого солдата с двумя ружьями.

Куда ты идешь и зачем? – закричал он на него строго. Но в это время, подойдя к солдату, он заметил, что правая рука его была за обшлагом и в крови выше локтя.
- Ранен, ваше благородие!
- Чем ранен?
- Сюда-то, должно, пулей, – сказал солдат, указывая на руку, – а уже здесь не могу знать, чем голову-то прошибло, – и он, нагнув ее, показал окровавленные слипшиеся волосы на затылке.
- А ружьё другое чье?
- Стуцер французский, ваше благородие, отнял; да я бы не пошел, кабы не евтого солдатика проводить, а то упадет неравно...
Тут даже князю Гальцину стало стыдно. Впрочем, уже на следующий день, гуляя по бульвару, он хвастает своим участием в деле...

Этот рассказ писатель заканчивает словами: «Герой же моей повести, которого я люблю всеми силами души, которого старался воспроизвести во всей красоте его и который всегда был, есть и будет прекрасен, – правда».
Последнему периоду Севастопольской обороны посвящён третий рассказ – «Севастополь в августе 1855 года».

«Севастополь в августе 1855 года»

Последний севастопольский рассказ был дописан в Петербурге, куда Толстой приехал в конце 1855 г. уже прославленным писателем.
В этом рассказе повествуется о судьбе новобранца Володи. Толстой показывает патриотизм, оптимизм, молодость Володи, который вызвался добровольцем в Севастополь, хотя старые бойцы не понимают, как можно было покинуть мир ради этой войны. Нужен офицер на Малахов курган, и Володя соглашается туда. Во время французской атаки он погибает. Описание этой смерти перекликается с эпизодом из романа «Война и мир», когда так же погибает младший брат Наташи Ростовой Петя. Толстой предостерегает от иллюзорности патриотических представлений на фоне жестокой и бессмысленной смерти, которую несет война.

Адмирал Нахимов на севастопольском бастионе
Читатель снова видит будничный и страшный лик войны: голодные солдаты и матросы, измученные нечеловеческой жизнью на бастионах офицеры, а подальше от огня – воры-интенданты с очень красивой, воинственной внешностью.
Город изранен, разрушен, но не сдаётся. Толстой, как и его боевые товарищи, плакал, покидая пылающий Севастополь. Он скорбит о погибших героях, проклинает войну...

В «Севастопольских рассказах» Толстой размышляет о формировании человеческой души, об отношении к народу, к родине, к истории. Его интересует психология людей, втянутых в большие исторические события. Он ставит перед читателями важные проблемы войны и мира, истинного героизма, патриотизма, раскрывает глубины человеческой психики перед лицом смерти.
Солдат в изображении Толстого – это скромный труженик, истинный герой, который и не подозревает, что он герой. Для современников Толстого такое понимание простого солдата было открытием.

«Утренняя заря только что начинает окрашивать небосклон над Сапун-горою; тёмно-синяя поверхность моря уже сбросила с себя сумрак ночи и ждёт первого луча, чтобы заиграть весёлым блеском; с бухты несёт холодом и туманом; снега нет - всё черно, но утренний резкий мороз хватает за лицо и трещит под ногами, и далёкий неумолкаемый гул моря, изредка прерываемый раскатистыми выстрелами в Севастополе, один нарушает тишину утра... Не может быть, чтобы при мысли, что и вы в Севастополе, не проникло в душу вашу чувство какого-то мужества, гордости и чтоб кровь не стала быстрее обращаться в ваших жилах...» Несмотря на то, что в городе идут боевые действия, жизнь идёт своим чередом: торговки продают горячие булки, а мужики - сбитень. Кажется, что здесь странно смешалась лагерная и мирная жизнь, все суетятся и пугаются, но это обманчивое впечатление: большинство людей уже не обращает внимания ни на выстрелы, ни на взрывы, они заняты «будничным делом». Только на бастионах «вы увидите... защитников Севастополя, увидите там ужасные и грустные, великие и забавные, но изумительные, возвышающие душу зрелища».

В госпитале раненые солдаты рассказывают о своих впечатлениях: тот, кто потерял ногу, не помнит боли, потому что не думал о ней; в женщину, относившую на бастион мужу обед, попал снаряд, и ей отрезали ногу выше колена. В отдельном помещении делают перевязки и операции. Раненые, ожидающие своей очереди на операцию, в ужасе видят, как доктора ампутируют их товарищам руки и ноги, а фельдшер равнодушно бросает отрезанные части тел в угол. Здесь можно видеть «ужасные, потрясающие душу зрелища... войну не в правильном, красивом и блестящем строе, с музыкой и барабанным боем, с развевающимися знамёнами и гарцующими генералами, а... войну в настоящем её выражении - в крови, в страданиях, в смерти...». Молоденький офицер, воевавший на четвёртом, самом опасном бастионе, жалуется не на обилие бомб и снарядов, падающих на головы защитников бастиона, а на грязь. Это его защитная реакция на опасность; он ведёт себя слишком смело, развязно и непринуждённо.

По пути на четвёртый бастион всё реже встречаются невоенные люди, и всё чаще попадаются носилки с ранеными. Собственно на бастионе офицер-артиллерист ведёт себя спокойно (он привык и к свисту пуль, и к грохоту взрывов). Он рассказывает, как во время штурма пятого числа на его батарее осталось только одно действующее орудие и очень мало прислуги, но всё же на другое утро он уже опять палил из всех пушек.

Офицер вспоминает, как бомба попала в матросскую землянку и положила одиннадцать человек. В лицах, осанке, движениях защитников бастиона видны «главные черты, составляющие силу русского, - простоты и упрямства; но здесь на каждом лице кажется вам, что опасность, злоба и страдания войны, кроме этих главных признаков, проложили ещё следы сознания своего достоинства и высокой мысли и чувства... Чувство злобы, мщения врагу... таится в душе каждого». Когда ядро летит прямо на человека, его не покидает чувство наслаждения и вместе с тем страха, а затем он уже сам ожидает, чтобы бомба взорвалась поближе, потому что «есть особая прелесть» в подобной игре со смертью. «Главное, отрадное убеждение, которое вы вынесли, - это убеждение в невозможности взять Севастополь, и не только взять Севастополь, но поколебать где бы то ни было силу русского народа... Из-за креста, из-за названия, из угрозы не могут принять люди эти ужасные условия: должна быть другая высокая побудительная причина - эта причина есть чувство, редко проявляющееся, стыдливое в русском, но лежащее в глубине души каждого, - любовь к родине... Надолго оставит в России великие следы эта эпопея Севастополя, которой героем был народ русский...»

Севастополь в мае

Проходит полгода с момента начала боевых действий в Севастополе. «Тысячи людских самолюбий успели оскорбиться, тысячи успели удовлетвориться, надуться, тысячи - успокоиться в объятиях смерти» Наиболее справедливым представляется решение конфликта оригинальным путём; если бы сразились двое солдат (по одному от каждой армии), и победа бы осталась за той стороной, чей солдат выйдет победителем. Такое решение логично, потому что лучше сражаться один на один, чем сто тридцать тысяч против ста тридцати тысяч. Вообще война нелогична, с точки зрения Толстого: «одно из двух: или война есть сумасшествие, или ежели люди делают это сумасшествие, то они совсем не разумные создания, как у нас почему-то принято думать»

В осаждённом Севастополе по бульварам ходят военные. Среди них - пехотный офицер (штабс-капитан) Михайлов, высокий, длинноногий, сутулый и неловкий человек. Он недавно получил письмо от приятеля, улана в отставке, в котором тот пишет, как его жена Наташа (близкий друг Михайлова) с увлечением следит по газетам за передвижениями его полка и подвигами самого Михайлова. Михайлов с горечью вспоминает свой прежний круг, который был «до такой степени выше теперешнего, что когда в минуты откровенности ему случалось рассказывать пехотным товарищам, как у него были свои дрожки, как он танцевал на балах у губернатора и играл в карты с штатским генералом», его слушали равнодушно-недоверчиво, как будто не желая только противоречить и доказывать противное

Михайлов мечтает о повышении. Он встречает на бульваре капитана Обжогова и прапорщика Сусликова, служащих его полка, и они пожимают ему руку, но ему хочется иметь дело не с ними, а с «аристократами» - для этого он и гуляет по бульвару. «А так как в осаждённом городе Севастополе людей много, следовательно, и тщеславия много, то есть и аристократы, несмотря на то, что ежеминутно висит смерть над головой каждого аристократа и неаристократа... Тщеславие! Должно быть, оно есть характеристическая черта и особенная болезнь нашего века... Отчего в наш век есть только три рода людей: одних - принимающих начало тщеславия как факт необходимо существующий, поэтому справедливый, и свободно подчиняющихся ему; других - принимающих его как несчастное, но непреодолимое условие, и третьих - бессознательно, рабски действующих под его влиянием...»

Михайлов дважды нерешительно проходит мимо кружка «аристократов» и, наконец, отваживается подойти и поздороваться (прежде он боялся подойти к ним оттого, что они могли вовсе не удостоить его ответом на приветствие и тем самым уколоть его больное самолюбие). «Аристократы» - это адъютант Калугин, князь Гальцин, подполковник Нефердов и ротмистр Праскухин. По отношению к подошедшему Михайлову они ведут себя достаточно высокомерно; например, Гальцин берет его под руку и немного прогуливается туда-сюда только потому, что знает, что этот знак внимания должен доставить штабс-капитану удовольствие. Но вскоре «аристократы» начинают демонстративно разговаривать только друг с другом, давая тем самым понять Михайлову, что больше не нуждаются в его обществе.

Вернувшись домой, Михайлов вспоминает, что вызвался идти наутро вместо заболевшего офицера на бастион. Он чувствует, что его убьют, а если не убьют, то уж наверняка наградят. Михайлов утешает себя, что он поступил честно, что идти на бастион - его долг. По дороге он гадает, в какое место его могут ранить - в ногу, в живот или в голову.

Тем временем «аристократы» пьют чай у Калугина в красиво обставленной квартире, играют на фортепиано, вспоминают петербургских знакомых. При этом они ведут себя вовсе не так неестественно, важно и напыщенно, как делали на бульваре, демонстрируя окружающим свой «аристократизм». Входит пехотный офицер с важным поручением к генералу, но «аристократы» тут же принимают прежний «надутый» вид и притворяются, что вовсе не замечают вошедшего. Лишь проводив курьера к генералу, Калугин проникается ответственностью момента, объявляет товарищам, что предстоит «жаркое» дело.

Гальцин спрашивает, не пойти ли ему на вылазку, зная, что никуда не пойдёт, потому что боится, а Калугин принимается отговаривать Гальцина, тоже зная, что тот никуда не пойдёт. Гальцин выходит на улицу и начинает бесцельно ходить взад и вперёд, не забывая спрашивать проходящих мимо раненых, как идёт сражение, и ругать их за то, что они отступают. Калугин, отправившись на бастион, не забывает попутно демонстрировать всем свою храбрость: не нагибается при свисте пуль, принимает лихую позу верхом. Его неприятно поражает «трусость» командира батареи, о храбрости которого ходят легенды.

Не желая напрасно рисковать, полгода проведший на бастионе командир батареи в ответ на требование Калугина осмотреть бастион отправляет Калугина к орудиям вместе с молоденьким офицером. Генерал отдаёт приказ Праскухину уведомить батальон Михайлова о передислокации. Тот успешно доставляет приказ. В темноте под обстрелом противника батальон начинает движение. При этом Михайлов и Праскухин, идя бок о бок, думают только о том, какое впечатление они производят друг на друга. Они встречают Калугина, который, не желая лишний раз «себя подвергать», узнает о ситуации на бастионе от Михайлова и поворачивает обратно. Рядом с ними взрывается бомба, погибает Праскухин, а Михайлов ранен в голову. Он отказывается идти на перевязочный пункт, потому что его долг - быть вместе с ротой, а кроме того, за рану ему положена награда. Ещё он считает, что его долг - забрать раненого Праскухина или же удостовериться, что тот мёртв. Михайлов под огнём ползёт обратно, убеждается в гибели Праскухина и со спокойной совестью возвращается.

«Сотни свежих окровавленных тел людей, за два часа тому назад полных разнообразных высоких и мелких надежд и желаний, с окоченелыми членами, лежали на росистой цветущей долине, отделяющей бастион от траншеи, и на ровном полу часовни Мёртвых в Севастополе; сотни людей - с проклятиями и молитвами на пересохших устах - ползали, ворочались и стонали, - одни между трупами на цветущей долине, другие на носилках, на койках и на окровавленном полу перевязочного пункта; а всё так же, как и в прежние дни, загорелась зарница над Сапун-горою, побледнели мерцающие звезды, потянул белый туман с шумящего тёмного моря, зажглась алая заря на востоке, разбежались багровые длинные тучки по светло-лазурному горизонту, и все так же, как и в прежние дни, обещая радость, любовь и счастье всему ожившему миру, выплыло могучее, прекрасное светило».

На другой день «аристократы» и прочие военные прогуливаются по бульвару и наперебой рассказывают о вчерашнем «деле», но так, что в основном излагают «то участие, которое принимал, и храбрость, которую выказал рассказывающий в деле». «Всякий из них маленький Наполеон, маленький изверг и сейчас готов затеять сражение, убить человек сотню для того только, чтобы получить лишнюю звёздочку или треть жалованья».

Между русскими и французами объявлено перемирие, простые солдаты свободно общаются друг с другом и, кажется, не испытывают по отношению к противнику никакой вражды. Молодой кавалерийский офицер просто рад возможности поболтать по-французски, думая, что он невероятно умён. Он обсуждает с французами, насколько бесчеловечное дело они затеяли вместе, имея в виду войну. В это время мальчишка ходит по полю битвы, собирает голубые полевые цветы и удивлённо косится на трупы. Повсюду выставлены белые флаги.

«Тысячи людей толпятся, смотрят, говорят и улыбаются друг другу. И эти люди - христиане, исповедующие один великий закон любви и самоотвержения, глядя на то, что они сделали, не упадут с раскаянием вдруг на колени перед тем, кто, дав им жизнь, вложил в душу каждого, вместе с страхом смерти, любовь к добру и прекрасному, и со слезами радости и счастия не обнимутся как братья? Нет! Белые тряпки спрятаны - и снова свистят орудия смерти и страданий, снова льётся чистая невинная кровь и слышатся стоны и проклятия... Где выражение зла, которого должно избегать? Где выражение добра, которому должно подражать в этой повести? Кто злодей, кто герой её? Все хороши и все дурны... Герой же моей повести, которого я люблю всеми силами души, которого старался воспроизвести во всей красоте его и который всегда был, есть и будет прекрасен, - правда»

Севастополь в августе 1855 года

Из госпиталя на позиции возвращается поручик Михаил Козельцов, уважаемый офицер, независимый в своих суждениях и в своих поступках, неглупый, во многом талантливый, умелый составитель казённых бумаг и способный рассказчик. «У него было одно из тех самолюбии, которое до такой степени слилось с жизнью и которое чаще всего развивается в одних мужских, и особенно военных кружках, что он не понимал другого выбора, как первенствовать или уничтожиться, и что самолюбие было двигателем даже его внутренних побуждений».

На станции скопилось множество проезжающих: нет лошадей. У некоторых офицеров, направляющихся в Севастополь, нет даже подъёмных денег, и они не знают, на какие средства продолжить путь. Среди ожидающих оказывается и брат Козельцова, Володя. Вопреки семейным планам Володя за незначительные проступки вышел не в гвардию, а был направлен (по его собственному желанию) в действующую армию. Ему, как всякому молодому офицеру, очень хочется «сражаться за Отечество», а заодно и послужить там же, где старший брат.

Володя - красивый юноша, он и робеет перед братом, и гордится им. Старший Козельцов предлагает брату немедленно ехать вместе с ним в Севастополь. Володя как будто смущается; ему уже не очень хочется на войну, а, кроме того, он, сидя на станции, успел проиграть восемь рублей. Козельцов из последних денег оплачивает долг брата, и они трогаются в путь. По дороге Володя мечтает о героических подвигах, которые он непременно совершит на войне вместе с братом, о своей красивой гибели и предсмертных упрёках всем прочим за то, что те не умели при жизни оценить «истинно любивших Отечество», и т. д.

По прибытии братья отправляются в балаган обозного офицера, который пересчитывает кучу денег для нового полкового командира, обзаводящегося «хозяйством». Никто не понимает, что заставило Володю бросить спокойное насиженное место в далёком тылу и приехать без всякой для себя выгоды в воюющий Севастополь. Батарея, к которой прикомандирован Володя, стоит на Корабельной, и оба брата отправляются ночевать к Михаилу на пятый бастион. Перед этим они навещают товарища Козельцова в госпитале. Он так плох, что не сразу узнает Михаила, ждёт скорой смерти как избавления от страданий.

Выйдя из госпиталя, братья решают разойтись, и в сопровождении денщика Михаила Володя уходит в свою батарею. Батарейный командир предлагает Володе переночевать на койке штабс-капитана, который находится на самом бастионе. Впрочем, на койке уже спит юнкер Вланг; ему приходится уступить место прибывшему прапорщику (Володе). Сперва Володя не может уснуть; его то пугает темнота, то предчувствие близкой смерти. Он горячо молится об избавлении от страха, успокаивается и засыпает под звуки падающих снарядов.

Тем временем Козельцов-старший прибывает в распоряжение нового полкового командира - недавнего своего товарища, теперь отделённого от него стеной субординации. Командир недоволен тем, что Козельцов преждевременно возвращается в строй, но поручает ему принять командование над его прежней ротой. В роте Козельцова встречают радостно; заметно, что он пользуется большим уважением среди солдат. Среди офицеров его также ожидает тёплый приём и участливое отношение к ранению.

На другой день бомбардировка продолжается с новой силой. Володя начинает входить в круг артиллерийских офицеров; видна взаимная симпатия их друг к другу. Особенно Володя нравится юнкеру Влангу, который всячески предугадывает любые желания нового прапорщика. С позиций возвращается добрый штабс-капитан Краут, немец, очень правильно и слишком красиво говорящий по-русски. Заходит разговор о злоупотреблениях и узаконенном воровстве на высших должностях. Володя, покраснев, уверяет собравшихся, что подобное «неблагородное» дело никогда не случится с ним.

На обеде у командира батареи всем интересно, разговоры не умолкают несмотря на то, что меню весьма скромное. Приходит конверт от начальника артиллерии; требуется офицер с прислугой на мортирную батарею на Малахов курган. Это опасное место; никто сам не вызывается идти. Один из офицеров указывает на Володю и, после небольшой дискуссии, он соглашается отправиться «обстреляться» Вместе с Володей направляют Вланга. Володя принимается за изучение «Руководства» по артиллерийской стрельбе. Однако по прибытии на батарею все «тыловые» знания оказываются ненужными: стрельба ведётся беспорядочно, ни одно ядро по весу даже не напоминает упомянутые в «Руководстве», нет рабочих, чтобы починить разбитые орудия. К тому же ранят двух солдат его команды, а сам Володя неоднократно оказывается на волосок от гибели.

Вланг очень сильно напуган; он уже не в состоянии скрыть это и думает исключительно о спасении собственной жизни любой ценой. Володе же «жутко немножко и весело». В блиндаже Володи отсиживаются и его солдаты. Он с интересом общается с Мельниковым, который не боится бомб, будучи уверен, что умрёт другой смертью. Освоившись с новым командиром, солдаты начинают при Володе обсуждать, как придут к ним на помощь союзники под командованием князя Константина, как обеим воюющим сторонам дадут отдых на две недели, а за каждый выстрел тогда будут брать штраф, как на войне месяц службы станут считать за год и т. д.

Несмотря на мольбы Вланга, Володя выходит из блиндажа на свежий воздух и сидит до утра с Мельниковым на пороге, пока вокруг падают бомбы и свистят пули. Но поутру уже батарея и орудия приведены в порядок, а Володя начисто забывает об опасности; он только радуется, что хорошо исполняет свои обязанности, что не показывает трусости, а наоборот, считается храбрым.

Начинается французский штурм. Полусонный Козельцов выскакивает к роте, спросонья больше всего озабоченный тем, чтобы его не посчитали за труса. Он выхватывает свою маленькую сабельку и впереди всех бежит на врага, криком воодушевляя солдат. Его ранят в грудь. Очнувшись, Козельцов видит, как доктор осматривает его рану, вытирает пальцы о его пальто и подсылает к нему священника. Козельцов спрашивает, выбиты ли французы; священник, не желая огорчать умирающего, говорит, что победа осталась за русскими. Козельцов счастлив; «он с чрезвычайно отрадным чувством самодовольства подумал, что он хорошо исполнил свой долг, что в первый раз за всю свою службу он поступил так хорошо, как только можно было, и ни в чем не может упрекнуть себя». Он умирает с последней мыслью о брате, и ему Козельцов желает такого же счастья.

Известие о штурме застаёт Володю в блиндаже. «Не столько вид спокойствия солдат, сколько жалкой, нескрываемой трусости юнкера возбудил его». Не желая быть похожим на Вланга, Володя командует легко, даже весело, но вскоре слышит, что французы обходят их. Он видит совсем близко вражеских солдат, его это так поражает, что он застывает на месте и упускает момент, когда ещё можно спастись. Рядом с ним от пулевого ранения погибает Мельников. Вланг пытается отстреляться, зовёт Володю бежать за ним, но, прыгнув в траншею, видит, что Володя уже мёртв, а на том месте, где он только что стоял, находятся французы и стреляют по русским. Над Малаховым курганом развевается французское знамя.

Вланг с батареей на пароходе прибывает в более безопасную часть города. Он горько оплакивает павшего Володю; к которому по-настоящему привязался. Отступающие солдаты, переговариваясь между собою, замечают, что французы недолго будут гостить в городе. «Это было чувство, как будто похожее на раскаяние, стыд и злобу. Почти каждый солдат, взглянув с Северной стороны на оставленный Севастополь, с невыразимою горечью в сердце вздыхал и грозился врагам».