Сообщение записки из мертвого дома. "Записки из мертвого дома": анализ произведения, характеристика героев

В отдаленных краях Сибири, среди степей, гор или непроходимых лесов, попадаются изредка маленькие города, с одной, много с двумя тысячами жителей, деревянные, невзрачные, с двумя церквами - одной в городе, другой на кладбище, - города, похожие более на хорошее подмосковное село, чем на город. Они обыкновенно весьма достаточно снабжены исправниками, заседателями и всем остальным субалтерным чином. Вообще в Сибири, несмотря на холод, служить чрезвычайно тепло. Люди живут простые, нелиберальные; порядки старые, крепкие, веками освященные. Чиновники, по справедливости играющие роль сибирского дворянства, - или туземцы, закоренелые сибиряки, или наезжие из России, большею частью из столиц, прельщенные выдаваемым не в зачет окладом жалованья, двойными прогонами и соблазнительными надеждами в будущем. Из них умеющие разрешать загадку жизни почти всегда остаются в Сибири и с наслаждением в ней укореняются. Впоследствии они приносят богатые и сладкие плоды. Но другие, народ легкомысленный и не умеющий разрешать загадку жизни, скоро наскучают Сибирью и с тоской себя спрашивают: зачем они в нее заехали? С нетерпением отбывают они свой законный термин службы, три года, и по истечении его тотчас же хлопочут о своем переводе и возвращаются восвояси, браня Сибирь и подсмеиваясь над нею. Они неправы: не только с служебной, но даже со многих точек зрения в Сибири можно блаженствовать. Климат превосходный; есть много замечательно богатых и хлебосольных купцов; много чрезвычайно достаточных инородцев. Барышни цветут розами и нравственны до последней крайности. Дичь летает по улицам и сама натыкается на охотника. Шампанского выпивается неестественно много. Икра удивительная. Урожай бывает в иных местах сампятнадцать… Вообще земля благословенная. Надо только уметь ею пользоваться. В Сибири умеют ею пользоваться.

В одном из таких веселых и довольных собою городков, с самым милейшим населением, воспоминание о котором останется неизгладимым в моем сердце, встретил я Александра Петровича Горянчикова, поселенца, родившегося в России дворянином и помещиком, потом сделавшегося ссыльно-каторжным второго разряда за убийство жены своей и, по истечении определенного ему законом десятилетнего термина каторги, смиренно и неслышно доживавшего свой век в городке К. поселенцем. Он, собственно, приписан был к одной подгородной волости, но жил в городе, имея возможность добывать в нем хоть какое-нибудь пропитание обучением детей. В сибирских городах часто встречаются учителя из ссыльных поселенцев; ими не брезгают. Учат же они преимущественно французскому языку, столь необходимому на поприще жизни и о котором без них в отдаленных краях Сибири не имели бы и понятия. В первый раз я встретил Александра Петровича в доме одного старинного, заслуженного и хлебосольного чиновника, Ивана Иваныча Гвоздикова, у которого было пять дочерей, разных лет, подававших прекрасные надежды. Александр Петрович давал им уроки четыре раза в неделю, по тридцати копеек серебром за урок. Наружность его меня заинтересовала. Это был чрезвычайно бледный и худой человек, еще нестарый, лет тридцати пяти, маленький и тщедушный. Одет был всегда весьма чисто, по-европейски. Если вы с ним заговаривали, то он смотрел на вас чрезвычайно пристально и внимательно, с строгой вежливостью выслушивая каждое слово ваше, как будто в него вдумываясь, как будто вы вопросом вашим задали ему задачу или хотите выпытать у него какую-нибудь тайну, и, наконец, отвечал ясно и коротко, но до того взвешивая каждое слово своего ответа, что вам вдруг становилось отчего-то неловко и вы, наконец, сами радовались окончанию разговора. Я тогда же расспросил о нем Ивана Иваныча и узнал, что Горянчиков живет безукоризненно и нравственно и что иначе Иван Иваныч не пригласил бы его для дочерей своих; но что он страшный нелюдим, ото всех прячется, чрезвычайно учен, много читает, но говорит весьма мало и что вообще с ним довольно трудно разговориться. Иные утверждали, что он положительно сумасшедший, хотя и находили, что, в сущности, это еще не такой важный недостаток, что многие из почетных членов города готовы всячески обласкать Александра Петровича, что он мог бы даже быть полезным, писать просьбы и проч. Полагали, что у него должна быть порядочная родня в России, может быть даже и не последние люди, но знали, что он с самой ссылки упорно пресек с ними всякие сношения, - одним словом, вредит себе. К тому же у нас все знали его историю, знали, что он убил жену свою еще в первый год своего супружества, убил из ревности и сам донес на себя (что весьма облегчило его наказание). На такие же преступления всегда смотрят как на несчастия и сожалеют о них. Но, несмотря на все это, чудак упорно сторонился от всех и являлся в людях только давать уроки.

Я сначала не обращал на него особенного внимания, но, сам не знаю почему, он мало-помалу начал интересовать меня. В нем было что-то загадочное. Разговориться не было с ним ни малейшей возможности. Конечно, на вопросы мои он всегда отвечал и даже с таким видом, как будто считал это своею первейшею обязанностью; но после его ответов я как-то тяготился его дольше расспрашивать; да и на лице его, после таких разговоров, всегда виднелось какое-то страдание и утомление. Помню, я шел с ним однажды в один прекрасный летний вечер от Ивана Ивановича. Вдруг мне вздумалось пригласить его на минутку к себе выкурить папироску. Не могу описать, какой ужас выразился на лице его; он совсем потерялся, начал бормотать какие-то бессвязные слова и вдруг, злобно взглянув на меня, бросился бежать в противоположную сторону. Я даже удивился. С тех пор, встречаясь со мной, он смотрел на меня как будто с каким-то испугом. Но я не унялся; меня что-то тянуло к нему, и месяц спустя я ни с того ни с сего сам зашел к Горянчикову. Разумеется, я поступил глупо и неделикатно. Он квартировал на самом краю города, у старухи мещанки, у которой была больная в чахотке дочь, а у той незаконнорожденная дочь, ребенок лет десяти, хорошенькая и веселенькая девочка. Александр Петрович сидел с ней и учил ее читать в ту минуту, как я вошел к нему. Увидя меня, он до того смешался, как будто я поймал его на каком-нибудь преступлении. Он растерялся совершенно, вскочил со стула и глядел на меня во все глаза. Мы наконец уселись; он пристально следил за каждым моим взглядом, как будто в каждом из них подозревал какой-нибудь особенный таинственный смысл. Я догадался, что он был мнителен до сумасшествия. Он с ненавистью глядел на меня, чуть не спрашивая: «Да скоро ли ты уйдешь отсюда?» Я заговорил с ним о нашем городке, о текущих новостях; он отмалчивался и злобно улыбался; оказалось, что он не только не знал самых обыкновенных, всем известных городских новостей, но даже не интересовался знать их. Заговорил я потом о нашем крае, о его потребностях; он слушал меня молча и до того странно смотрел мне в глаза, что мне стало наконец совестно за наш разговор. Впрочем, я чуть не раздразнил его новыми книгами и журналами; они были у меня в руках, только что с почты, я предлагал их ему еще неразрезанные. Он бросил на них жадный взгляд, но тотчас же переменил намерение и отклонил предложение, отзываясь недосугом. Наконец я простился с ним и, выйдя от него, почувствовал, что с сердца моего спала какая-то несносная тяжесть. Мне было стыдно и показалось чрезвычайно глупым приставать к человеку, который именно поставляет своею главнейшею задачею - как можно подальше спрятаться от всего света. Но дело было сделано. Помню, что книг я у него почти совсем не заметил, и, стало быть, несправедливо говорили о нем, что он много читает. Однако же, проезжая раза два, очень поздно ночью, мимо его окон, я заметил в них свет. Что же делал он, просиживая до зари? Не писал ли он? А если так, что же именно?

Обстоятельства удалили меня из нашего городка месяца на три. Возвратясь домой уже зимою, я узнал, что Александр Петрович умер осенью, умер в уединении и даже ни разу не позвал к себе лекаря. В городке о нем уже почти позабыли. Квартира его стояла пустая. Я немедленно познакомился с хозяйкой покойника, намереваясь выведать у нее; чем особенно занимался ее жилец и не писал ли он чего-нибудь? За двугривенный она принесла мне целое лукошко бумаг, оставшихся после покойника. Старуха призналась, что две тетрадки она уже истратила. Это была угрюмая и молчаливая баба, от которой трудно было допытаться чего-нибудь путного. О жильце своем она не могла сказать мне ничего особенного нового. По ее словам, он почти никогда ничего не делал и по месяцам не раскрывал книги и не брал пера в руки; зато целые ночи прохаживал взад и вперед по комнате и все что-то думал, а иногда и говорил сам с собою; что он очень полюбил и очень ласкал ее внучку, Катю, особенно с тех пор, как узнал, что ее зовут Катей, и что в Катеринин день каждый раз ходил по ком-то служить панихиду. Гостей не мог терпеть; со двора выходил только учить детей; косился даже на нее, старуху, когда она, раз в неделю, приходила хоть немножко прибрать в его комнате, и почти никогда не сказал с нею ни единого слова в целых три года. Я спросил Катю: помнит ли она своего учителя? Она посмотрела на меня молча, отвернулась к стенке и заплакала. Стало быть, мог же этот человек хоть кого-нибудь заставить любить себя.

Язык оригинала русский Дата написания - Дата первой публикации - Цитаты в Викицитатнике

«Запи́ски из Мёртвого до́ма» - произведение Фёдора Достоевского , состоящее из одноимённой повести в двух частях, а также нескольких рассказов; написанных в -1861 годах . Создано под впечатлением от заключения в Омском остроге в 1850-1854 гг.

Энциклопедичный YouTube

  • 1 / 5

    Повесть носит документальный характер и знакомит читателя с бытом заключённых преступников в Сибири второй половины XIX века. Писатель художественно осмыслил всё увиденное и пережитое за четыре года каторги в Омске (с по 1854 годы), будучи сосланным туда по делу петрашевцев . Произведение создавалось с по 1862 года , первые главы были опубликованы в журнале «Время ».

    Сюжет

    Повествование ведётся от лица главного героя, Александра Петровича Горянчикова, дворянина, оказавшегося на каторге сроком на 10 лет за убийство жены. Убив жену из ревности, Александр Петрович сам признался в убийстве, а отбыв каторгу , оборвал все связи с родственниками и остался на поселении в сибирском городе К., ведя замкнутый образ жизни и зарабатывая на жизнь репетиторством . Одним из немногих его развлечений остаётся чтение и литературные зарисовки о каторге . Собственно «заживо Мёртвым домом», давшим название повести, автор называет острог, где каторжане отбывают заключение, а свои записи - «Сцены из мёртвого дома».

    Оказавшись в остроге, дворянин Горянчиков остро переживает своё заключение, которое отягощается непривычной крестьянской средой . Большинство арестантов не принимают его за равного, одновременно и презирая его за непрактичность, брезгливость, и уважая его дворянство. Пережив первый шок, Горянчиков с интересом принимается изучать быт обитателей острога, открывая для себя «простой народ», его низкие и возвышенные стороны.

    Горянчиков попадает в так называемый «второй разряд», в крепость. Всего в Сибирской каторге в XIX веке существовало три разряда: первый (в рудниках), второй (в крепостях) и третий (заводской). Считалось, что тяжесть каторги уменьшается от первого к третьему разряду (см. Каторга). Однако, по свидетельству Горянчикова, второй разряд был самым строгим, так как был под военным управлением, а арестанты всегда находились под наблюдением. Многие из каторжан второго разряда говорили в пользу первого и третьего разрядов. Помимо этих разрядов, наряду с обычными арестантами, в крепости, куда был заключён Горянчиков, содержалось «особое отделение», в которое определялись арестанты на каторжные бессрочные работы за особенно тяжёлые преступления. «Особое отделение» в своде законов описывалось следующим образом «Учреждается при таком-то остроге особое отделение, для самых важных преступников, впредь до открытия в Сибири самых тяжких каторжных работ».

    Повесть не имеет целостного сюжета и предстаёт перед читателями в виде небольших зарисовок, впрочем, выстроенных в хронологическом порядке. В главах повести встречаются личные впечатления автора, истории из жизни других каторжан, психологические зарисовки и глубокие философские размышления.

    Подробно описываются быт и нравы заключённых, отношения каторжан друг к другу, вере и преступлениям. Из повести можно узнать, на какие работы привлекались каторжане, как зарабатывали деньги, как проносили в острог вино, о чём мечтали, как развлекались, как относились к начальству и работе. Что было запрещено, что разрешено, на что начальство смотрело сквозь пальцы, как происходило наказание каторжан. Рассматривается национальный состав каторжан, их отношения к заключению, к заключённым других национальностей и сословий.

    Персонажи

    • Горянчиков Александр Петрович - главный герой повести, от лица которого ведётся рассказ.
    • Аким Акимыч - один из четырёх бывших дворян, товарищ Горянчикова, старший арестант по казарме. Осуждён на 12 лет за расстрел кавказского князька, зажёгшего его крепость. Крайне педантичный и до глупости благонравный человек.
    • Газин - каторжник-целовальник , торговец вином, татарин, самый сильный каторжанин в остроге. Славился тем, что совершал преступления, убивая маленьких невинных детей, наслаждаясь их страхом и мучениями.
    • Сироткин - бывший рекрут , 23 года, попавший на каторгу за убийство командира.
    • Дутов - бывший солдат, бросившийся на караульного офицера, чтобы отдалить наказание (прогон сквозь строй) и получивший ещё больший срок.
    • Орлов - убийца, обладающий сильной волей, совершенно бесстрашный перед наказаниями и испытаниями.
    • Нурра - горец, лезгин, весёлый, нетерпимый к воровству, пьянству, набожен, любимец каторжан.
    • Алей - дагестанец, 22 года, попавший на каторгу со старшими братьями за нападение на армянского купца. Сосед по нарам Горянчикова, близко сошедшегося с ним и научившего Алея читать и писать по-русски.
    • Бумштейн Исай Фомич - еврей, попавший на каторгу за убийство. Ростовщик и ювелир. Был в дружеских отношениях с Горянчиковым.
    • Осип - контрабандист , возводивший контрабанду в ранг искусства, в остроге проносил вино. Панически боялся наказаний и много раз зарекался заниматься проносом, однако всё равно срывался. Большую часть времени работал поваром, за деньги арестантов готовя отдельную (не казённую) еду (в том числе и Горянчикову).
    • Сушилов - арестант, поменявшийся именем на этапе с другим заключённым: за рубль серебром и красную рубаху сменивший поселение на вечную каторгу. Прислуживал Горянчикову.
    • А-в - один из четырёх дворян. Получил 10 лет каторги за ложный донос, на котором хотел заработать денег. Каторга не привела его к раскаянию, а развратила, превратив в доносчика и подлеца. Автор использует этого персонажа для изображения полного морального падения человека. Один из участников побега.
    • Настасья Ивановна - вдова, бескорыстно заботящаяся об каторжанах.
    • Петров - бывший солдат, попал на каторгу, заколов полковника на ученьях, за то, что тот его несправедливо ударил. Характеризуется как самый решительный каторжанин. Симпатизировал Горянчикову, но относился к нему как к несамостоятельному человеку, диковинке острога.
    • Баклушин - попал на каторгу за убийство немца, сосватавшего его невесту. Организатор театра в остроге.
    • Лучка - украинец, попал на каторгу за убийство шести человек, уже в заключении убил начальника тюрьмы.
    • Устьянцев - бывший солдат; чтобы избежать наказания, выпил вина, настоянного на табаке, чтобы вызывать чахотку , от которой впоследствии скончался.
    • Михайлов - каторжанин, умерший в военном госпитале от чахотки.
    • - поручик , экзекутор с садистскими наклонностями.
    • Смекалов - поручик , экзекутор, имевший популярность среди каторжан.
    • Шишков - арестант, попавший на каторгу за убийство жены (рассказ «Акулькин муж»).
    • Куликов - цыган, конокрад, острожный ветеринар . Один из участников побега.
    • Елкин - сибиряк, попавший в каторгу за фальшивомонетничество . Острожный ветеринар, быстро отобравший у Куликова его практику.
    • В повести фигурирует безымянный четвёртый дворянин, легкомысленный, взбалмошный, нерассудительный и нежестокий человек, ложно обвинённый в убийстве отца, оправданный и освобождённый от каторги лишь через десять лет. Прототип Дмитрия из романа Братья Карамазовы .

    Ссылки

    «Записки из Мёртвого дома» обратил на себя внимание публики как изображение каторжных, которых никто не изображал наглядно до «Мёртвого дома», – писал Достоевский в 1863 году. Но поскольку тема «Записок из Мёртвого дома» гораздо шире и касается многих общих вопросов народной жизни, то оценки произведения только со стороны изображения острога впоследствии стали огорчать писателя. Среди черновых заметок Достоевского, относящихся к 1876 году, находим такую: «В критике «Записки из Мёртвого дома» значат, что Достоевский облачал остроги, но теперь оно устарело. Так говорили в книжном магазине, предлагая другое, ближайшее обличение острогов».

    Внимание мемуариста в «Записках из Мёртвого дома» сосредоточено не столько на собственных переживаниях, сколько на жизни и характерах окружающих Подобно Ивану Петровичу в «Униженных и оскорбленных », Горянчиков почти целиком занят судьбами других людей, его повествование преследует одну цель: «Представить весь наш острог и все, что я прожил в эти годы, в одной наглядной и яркой картине». Каждая глава, будучи частью целого, представляет собой совершенно законченное произведение, посвященное, как и вся книга, общей жизни острога. Этой основной задаче подчинено и изображение отдельных характеров.

    В повести много массовых сцен. Стремление Достоевского сделать центром внимания не индивидуальные характеристики, а общую жизнь массы людей создает эпический стиль «Записок из Мёртвого дома».

    Ф. М. Достоевский. Записки из мертвого дома (часть 1). Аудиокнига

    Тема произведения выходит далеко за пределы сибирской каторги. Рассказывая истории арестантов или просто размышляя о нравах острога, Достоевский обращается к причинам преступлений, совершенных там, на «воле». И всякий раз при сравнении вольных и каторжных выходит, что разница не так уж велика, что «люди везде люди», что и каторжники живут по тем же общим законам, точнее сказать, что и вольные люди живут по законам каторжным. Не случайно поэтому иные преступления даже специально совершаются с целью попасть в острог «и там избавиться от несравненно более каторжной жизни на воле».

    Устанавливая сходные черты между жизнью каторжной и «вольной», Достоевский касается прежде всего самых главных социальных вопросов: об отношении народа к дворянам и администрации, о роли денег, о роли труда и т. д. Как это было видно из первого письма Достоевского по выходе из острога, его глубоко потрясло враждебное отношение арестантов к каторжникам из дворян. В «Записках из Мёртвого дома» это широко показано и социально объяснено: «Да-с, дворян они не любят, особенно политических... Во-первых, вы и народ другой, на них непохожий, а во-вторых, они все прежде были или помещичьи, или военного звания. Сами посудите, могут ли они вас полюбить-с?»

    Особенно выразительна в этом отношении глава «Претензия». Характерно, что, несмотря на всю тяжесть своего положения как дворянина, рассказчик понимает и целиком оправдывает ненависть арестантов к дворянам, которые, выйдя из острога, опять перейдут во враждебное народу сословие. Эти же чувства проявляются и в отношении простонародья к администрации, ко всему официальному. Даже к докторам госпиталя арестанты относились с предубеждением, «потому что лекаря все-таки господа».

    С замечательным мастерством созданы в «Записках из Мёртвого дома» образы людей из народа. Это чаще всего натуры сильные и цельные, тесно спаянные со своей средой, чуждые интеллигентской рефлексии. Именно потому, что в прежней своей жизни эти люди были придавлены и унижены, потому что на преступления их чаще всего толкали социальные причины, в душе их нет раскаяния, а есть лишь твердое сознание своего права.

    Достоевский убежден, что прекрасные природные качества людей, заключенных в остроге, в других условиях могли бы развиться совершенно иначе, найти себе другое применение. Гневным обвинением всему общественному укладу звучат слова Достоевского о том, что в остроге оказались лучшие люди из народа: «Погибли даром могучие силы, погибли ненормально, незаконно, безвозвратно. А кто виноват? То-то, кто виноват?»

    Однако положительными героями Достоевский рисует не бунтарей, а смиренников, он даже утверждает, что бунтарские настроения постепенно угасают в остроге. Любимыми героями Достоевского в «Записках из Мёртвого дома» становятся тихий и ласковый юноша Алей, добрая вдова Настасья Ивановна, старик старообрядец, решивший пострадать за веру. Говоря, например, о Настасье Ивановне, Достоевский, не называя имен, полемизирует с теорией разумного эгоизма Чернышевского : «Говорят иные (я слышал и читал это), что высочайшая любовь к ближнему есть в то же время и величайший эгоизм. Уж в чем тут-то был эгоизм, – никак не пойму».

    В «Записках из Мёртвого дома» впервые сформировался тот нравственный идеал Достоевского, который он потом не уставал пропагандировать, выдавая его за идеал народный. Личная честность и благородство, религиозное смирение и деятельная любовь – вот главные черты, которыми наделяет Достоевский своих излюбленных героев. Создавая впоследствии князя Мышкина («Идиот »), Алешу («Братья Карамазовы »), он в сущности развивал тенденции, заложенные еще в «Записках из Мёртвого дома». Эти тенденции, роднящие «Записки» с творчеством «позднего» Достоевского, не могли еще быть замечены критикой шестидесятых годов, но после всех последующих произведений писателя они стали очевидны. Характерно, что на эту сторону «Записок из Мёртвого дома» обратил особенное внимание Л. Н. Толстой , подчеркнувший, что здесь Достоевский близок к его собственным убеждениям. В письме к Страхову от 26 сентября 1880 г. он писал: «На днях нездоровилось, и я читал «Мёртвый дом». Я много забыл, перечитал и не знаю лучше книги изо всей новой литературы, включая Пушкина . Не тон, а точка зрения удивительна: искренняя, естественная и христианская. Хорошая, назидательная книга. Я наслаждался вчера целый день, как давно не наслаждался. Если увидите Достоевского, скажите ему, что я его люблю».

    «Записки из Мертвого дома» можно по праву назвать книгой века. Если бы Достоевский оставил после себя лишь одни «Записки из Мертвого дома», он и тогда вошел бы в историю русской и мировой литературы как ее оригинальная знаменитость. Не случайно критики присвоили ему, еще прижизненно, метонимическое «второе имя» — «автор "Записок из Мертвого дома"» и употребляли его вместо фамилии писателя. Эта книга книг Достоевского вызвала, как он точно предвосхитил еще в 1859 г., т.е. в начале работы над нею, интерес «наикапитальнейший» и стала сенсационным литературно-общественным событием эпохи.

    Читателя потрясли картины из неведомого дотоле мира сибирской «военной каторги» (военная была тяжелее гражданской), честно и мужественно выписанные рукою ее узника — мастера психологической прозы. «Записки из Мертвого дома» произвели сильное (правда, не одинаковое) впечатление на А.И. Герцена, Л.Н. Толстого, И.С. Тургенева, Н.Г. Чернышевского, М.Е. Салтыкова-Щедрина и др. К триумфальной, но за давностью лет как бы уже подзабытой славе автора «Бедных людей» могучим освежающим дополнением добавилась слава новоявленная — великомученика и Данте Мертвого дома одновременно. Книга не только восстановила, но подняла на новую высоту писательскую и гражданскую популярность Достоевского.

    Однако идиллическим бытие «Записок из Мертвого дома» в русской литературе не назовешь. К ним тупо и нелепо придиралась цензура. Их «смешанная» газетно-журнальная первопубликация (еженедельник «Русский мир» и журнал «Время») растянулась более чем на два года. Восторженный читательский прием не означал понимания, на которое рассчитывал Достоевский. Как огорчительные расценил он итоги литературно-критических оценок своей книги: «В критике "3<аписки> из Мерт<вого> Дома" значат, что Достоевский обличил остроги, но теперь оно устарело. Так говорили в книжн<ых> магази<нах>, предлагая другое, ближайшее обличение острогов» (Записные тетради 1876—1877 гг.). Критика принижала значение и теряла смысл «Записок из Мертвого дома». Подобные однобокие и конъюнктурные подходы к «Запискам из Мертвого дома» лишь как к «обличению» пенитенциарно-каторжной системы и — фигурально и символически — вообще «дома Романовых» (оценка В.И. Ленина), института государственной власти полностью не преодолены и до сих пор. Писатель между тем не ставил в центр внимания «обличительных» целей, и они не вышли за пределы имманентной литературно-художественной необходимости. Оттого политически ангажированные истолкования книги в существе бесплодны. Как и всегда, Достоевский здесь в качестве сердцеведа погружен в стихию личности современного человека, разрабатывает свое понятие о характерологических мотивах поведения людей в условиях крайнего социального зла и насилия.

    Произошедшая в 1849 г. катастрофа имела для петрашевца Достоевского тяжелейшие последствия. Видный знаток и историк царской тюрьмы М.Н. Гернет жутко, но не сгущая краски, комментирует пребывание Достоевского в омском остроге: «Надо поражаться, как не погиб здесь писатель» (Гернет М.Н. История царской тюрьмы. М., 1961. Т. 2. С. 232). Однако Достоевский сполна воспользовался уникальной возможностью постигнуть вблизи и изнутри, во всех недоступных на воле подробностях, стесненную адскими обстоятельствами жизнь простонародья и заложить основы собственного писательского народознания. «Вы недостойны говорить о народе, — вы в нем ничего не понимаете. Вы не жили с ним, а я с ним жил», — писал он своим оппонентам четверть века спустя (Записные тетради 1875—1876 гг.). «Записки из Мертвого дома» — достойная народа (народов) России книга, целиком основанная на тяжком личном опыте писателя.

    Творческая история «Записок из Мертвого дома» начинается с потаенных записей в «мою тетрадку каторжн<ую>», которую Достоевский, нарушая установления закона, вел в омском остроге; с семипалатинских набросков «из воспоминаний <...> пребывания в каторге» (письмо А.Н. Майкову от 18 янв. 1856 г.) и писем 1854—1859 гг. (М.М. и А.М. Достоевским, А.Н. Майкову, Н.Д. Фонвизиной и др.), а также с устных рассказов в кругу близких ему людей. Книга вынашивалась и создавалась много лет и по продолжительности отданного ей творческого времени превзошла . Отсюда, в частности, ее необычайная для Достоевского по тщательности жанрово-стилистическая отделка (ни тени от стилистики «Бедных людей» или ), изящная простота повествования сплошь — пик и совершенство формы.

    Проблема определения жанра «Записок из Мертвого дома» озадачивала исследователей. В наборе предлагавшихся к «Запискам...» определений едва ли не все виды литературной прозы: мемуары, книга, роман, очерк, исследование... И все-таки ни один не сходится в совокупности признаков с оригиналом. В межжанровой пограничности, гибридности и состоит эстетический феномен этого самобытного произведения. Только автору «Записок из Мертвого дома» подвластное сочетание документа и адресности с поэтичностью сложного художественно-психологического письма обусловило чеканное своеобразие книги.

    Элементарная позиция воспоминателя была отвергнута Достоевским изначально (см. указание: «Личность моя исчезнет» — в письме брату Михаилу от 9 октября 1859 г.) как неприемлемая по ряду причин. Факт его осуждения к каторжным работам, общеизвестный сам по себе, не представлял запретного в цензурно-политическом смысле сюжета (с воцарением Александра II наметились цензурные послабления). Фигура придуманного , попавшего в острог за убийство жены, тоже не могла никого ввести в заблуждение. В сущности, это была всем понятная маска Достоевского-каторжника. Другими словами, автобиографическое (и тем ценное и подкупающее) в основе повествование об омской каторге и ее обитателях 1850—1854 гг., хотя и осенялось известной оглядкой на цензуру, было написано по законам художественного текста, свободного от самодовлеющего и упертого в бытовую личность воспоминателя мемуарного эмпиризма.

    Пока не предложено удовлетворительного объяснения, каким образом писателю удалось достичь гармоничного сопряжения в едином творческом процессе летописания (фактографии) с личной исповедью, познания народа — с самопознанием, аналитизма мысли, философской медитации — с эпичностью изображения, дотошно-микроскопического разбора психологической действительности — с беллетризмом занимательного и сжато-безыскусного, пушкинского по типу рассказывания. Сверх того, «Записки из Мертвого дома» явились энциклопедией сибирской каторги середины позапрошлого столетия. Внешний и внутренний быт ее населения охвачен — при лаконизме рассказа — максимально, с полнотой непревзойденной. Достоевский не оставил без внимания ни одной затеи каторжного сознания. Потрясающими признаны сцены из жизни острога, избранные автором для скрупулезного рассмотрения и неспешного осмысления: «Баня», «Представление», «Госпиталь», «Претензия», «Выход из каторги». Их крупный, панорамный план не заслоняет массы всеохватывающих в своей совокупности частностей и деталей, не менее пронзительных и необходимых по своей идейно-художественной значимости в общем гуманистическом составе произведения (копеечная милостыня, поданная девочкой Горянчикову; раздевание кандальников в бане; цветы арестантского арготического красноречия и т.д.)

    Изобразительная философия «Записок из Мертвого дома» доказывает: «реалист в высшем смысле» — как назовет себя Достоевский позднее — не позволял своему гуманнейшему (отнюдь не «жестокому»!) таланту ни на йоту отклоняться от правды жизни, какой бы нелицеприятной и трагической она ни была. Книгой о Мертвом доме он мужественно бросил вызов литературе полуправды о человеке. Горянчиков-повествователь (за которым видимо и осязаемо стоит сам Достоевский), соблюдая чувство меры и такта, заглядывает во все уголки человеческой души, не избегая самых дальних и мрачных. Так попали в его поле зрения не только изуверски-садистские выходки соузников по острогу (Газин, Акулькин муж) и палачей-экзекуторов по должности (поручики Жеребятников, Смекалов). Анатомия безобразного и порочного не знает границ. «Братья по несчастью» крадут и пропивают Библию, рассказывают «о самых неестественных поступках, с самым детски-веселым смехом», пьянствуют и дерутся в святые дни, бредят во сне ножами и «раскольниковскими» топорами, сходят с ума, занимаются мужеложством (скабрезное «товарищество», к которому принадлежат Сироткин и Сушилов), привыкают ко всякого пошиба мерзостям. Одно за другим из частных наблюдений над текущей жизнью каторжного люда следуют обобщающие афористичные суждения-сентенции: «Человек есть существо ко всему привыкающее, и, я думаю, это самое лучшее его определение»; «Есть люди как тигры, жаждущие лизнуть крови»; «Трудно представить, до чего можно исказить природу человеческую» и др. — потом они вольются в художественный философско-антропологический фонд «великого пятикнижия» и «Дневника писателя». Правы ученые, полагающие не «Записки из подполья», а «Записки из Мертвого дома» началом многих начал в поэтике и идеологии Достоевского — романиста и публициста. Именно в этом сочинении истоки главных литературных идейно-тематических и композиционных комплексов и решений Достоевского-художника: преступление и наказание; тираны-сладострастники и их жертвы; свобода и деньги; страдания и любовь; кандальный «необыкновенный народ наш» и дворяне — «железные носы» и «муходавы»; рассказчик-хроникер и описываемые им в духе дневниковой исповедальности люди и события. В «Записках из Мертвого дома» писатель обрел благословение на дальнейший творческий путь.

    При всей прозрачности художественно-автобиографических отношений между Достоевским (автор; прототип; мнимый издатель) и Горянчиковым (повествователь; персонаж; мнимый мемуарист) упрощать их нет резона. Тут укрыт и подспудно действует сложный поэтический и психологический механизм. Верно замечено: «Достоевский типизировал свою острожную судьбу» (Захаров). Это позволило ему оставаться в «Записках...» самим собой, безусловным Достоевским, и вместе с тем принципиально, по образцу пушкинского Белкина, не быть им. Преимущество такого творческого «двоемирия» — в свободе художественной мысли, которая исходит, однако, из реально документированных, исторически подтвержденных источников.

    Идейно-художественное значение «Записок из Мертвого дома» представляется безмерным, поднятые в них вопросы — неисчислимыми. Это — без преувеличения — своеобразная поэтическая вселенная Достоевского, краткая редакция его полной исповеди о человеке. Здесь неопосредованно подытожен колоссальный духовный опыт гения, четыре года прожившего «в куче» с людьми из народа, разбойниками, убийцами, бродягами, когда в нем, не получая должного творческого выхода, «внутренняя работа кипела», а редкие, от случая к случаю, отрывочные записи в «Сибирской тетради» лишь разжигали страсть к полнокровным литературным занятиям.

    Достоевский-Горянчиков мыслит в масштабах всей географически и национально великой России. Возникает парадокс изображения пространства. За тюремной оградой («палями») Мертвого дома пунктирно возникают очертания необъятной державы: Дунай, Таганрог, Стародубье, Чернигов, Полтава, Рига, Петербург, Москва, «подмосковное село», Курск, Дагестан, Кавказ, Пермь, Сибирь, Тюмень, Тобольск, Иртыш, Омск, киргизская «вольная Степь» (в словаре Достоевского это слово пишется с прописной буквы), Усть-Каменогорск, Восточная Сибирь, Нерчинск, Петропавловский порт. Соотвественно для державного мышления образом упоминаются Америка, Чермное (Красное) море, гора Везувий, остров Суматра и, косвенно, — Франция и Германия. Подчеркивается живое соприкосновение рассказчика с Востоком (ориентальные мотивы «Степи», мусульманских стран). Этому созвучна персонажная многоэтничность и многоконфессиональность «Записок...». Арестантскую артель составляют великоруссы (в т.ч. сибиряки), украинцы, поляки, еврей, калмык, татары, «черкесы» — лезгины, чеченец. В рассказе Баклушина обрисованы российско-прибалтийские немцы. Названы и в той либо иной степени действуют в «Записках из Мертвого дома» киргизы (казахи), «мусульмане», чухонка, армянин, турки, цыгане, француз, француженка. В поэтически обусловленном разбросе и сцеплении топосов и этносов — своя, уже «романная» выразительная логика. Не только Мертвый дом — часть России, но и Россия — часть Мертвого дома.

    С темой России связана главнейшая духовная коллизия Достоевского-Горянчикова: недоумение и боль перед фактом сословного отчуждения народа от дворянской интеллигенции, лучшей ее части. В главе «Претензия» — ключ к пониманию происшедшей с повествователем-персонажем и автором трагедии. Их попытка солидарно встать на сторону взбунтовавшихся отвергнута с убийственной категоричностью: они — ни под каким видом и никогда — не «товарищи» для своего народа. Выход из каторги разрешал самую мучительную для всех арестантов проблему: де-юре и де-факто было покончено с тюремной неволей. Светла и духоподъемна концовка «Записок из Мертвого дома»: «Свобода, новая жизнь, воскресение из мертвых... Экая славная минута!». Но проблема разъединения с народом, не предусмотренная никакими судебниками России, зато пронзившая навек сердце Достоевского («разбойник многому меня научил» — Записная тетрадь 1875—1876 гг.), осталась. Она исподволь — в желании писателя решить ее хотя бы для себя — демократизировала направление творческого развития Достоевского и в конечном результате привела его к своеобразному почвенническому народничеству.

    Современный исследователь удачно называет «Записки из Мертвого дома» «книгой о народе» (Туниманов). Русская литература до Достоевского не знала ничего подобного. Центрообразующее положение народной темы в концептуальной основе книги принуждает считаться с ней в первую очередь. «Записки...» свидетельствовали об огромных успехах Достоевского в познании личности народа. Содержание «Записок из Мертвого дома» вовсе не ограничивается тем, что воочию увидел и лично на себе испытал Достоевский-Горянчиков. Другая, не менее значительная половина — то, что пришло в «Записки...» из среды, плотно окружавшей автора-повествователя, устным, «озвученным» путем (и о чем напоминает корпус записей «Сибирской тетради»).

    Народные рассказчики, балагуры, острословы, «Разговоры Петровичи» и прочие златоусты сыграли неоценимую «соавторскую» роль в художественном замысле и осуществлении «Записок из Мертвого дома». Без услышанного и напрямую перенятого от них книга — в том виде, как она есть,— не состоялась бы. Арестантские рассказы, или «болтовня» (нейтрализующее цензуру выражение Достоевского-Горянчикова) воссоздают живую — как будто по словарю некоего острожного Владимира Даля — прелесть народно-разговорной речи середины позапрошлого столетия. Шедевр внутри «Записок из Мертвого дома», рассказ «Акулькин муж», какой бы стилизацией мы его ни признавали, основан на бытовой фольклорной прозе самого высокого художественного и психологического достоинства. По сути, эта гениальная интерпретация устного народного рассказа-бывальщины сродни «Сказкам» Пушкина и «Вечерам на хуторе близ Диканьки» Гоголя. То же самое можно утверждать относительно сказовой романической истории-исповеди Баклушина. Исключительное для книги значение имеют постоянные нарративные ссылки на слухи, толки, молву, побывальщины — крупицы повседневного фольклорного быта. При соотвествующих оговорках «Записки из Мертвого дома» следует считать книгой, в известной мере рассказанной народом, «братьями по несчастью», — настолько велик в ней удельный вес разговорной традиции, преданий, рассказов, сиюминутного живого слова.

    Достоевский одним из первых у нас в литературе наметил типы и разновидности народных рассказчиков, привел стилизованные (и усовершенствованные им) образцы их устного творчества. Мертвый дом, который помимо всего прочего был еще и «домом фольклора», научил писателя различать рассказчиков: «реалистов» (Баклушин, Шишков, Сироткин), «комиков» и «скоморохов» (Скуратов), «психологов» и «анекдотчиков» (Шапкин), хлестаковствующих «фатов» (Лучка). Достоевскому-романисту как нельзя более пригодилось аналитическое изучение каторжных «Разговоров Петровичей», пришелся кстати тот лексиконно-характерологический опыт, который был сосредоточен и поэтически обработан в «Записках из Мертвого дома» и в дальнейшем питал его повествовательное мастерство (Хроникер, биограф Карамазовых, писатель в «Дневнике» и др.).

    Достоевский-Горянчиков равно внимает своим сокаторжникам — «хорошим» и «плохим», «ближним» и «дальним», «знаменитым» и «заурядным», «живым» и «мертвым». В его «сословной» душе нет враждебных, «барских» или брезгливых чувств к соузнику-простолюдину. Напротив, он обнаруживает христианско-участливое, истинно «товарищеское» и «братское» внимание к народной арестантской массе. Внимание, необыкновенное по своей идейно-психологической заданности и конечным целям — через призму народного объяснить и себя, и человека вообще, и принципы его жизнеустройства. Это было уловлено Ап. А. Григорьевым сразу же после выхода «Записок из Мертвого дома» в свет: их автор, отмечал критик, «достиг страдательным психологическим процессом до того, что в "Мертвом доме" слился совсем с народом...» (Григорьев Ап. А. Лит. критика. М., 1967. С. 483).

    Достоевский написал не бесстрастно объективированную хронику каторги, но исповедально-эпическое и притом «христианское» и «назидательное» повествование о «самом даровитом, самом сильном народе из всего народа нашего», о его «могучих силах», которые в Мертвом доме «погибли даром». В поэтическом народном человековедении «Записок из Мертвого дома» выразились пробы большинства основных характеров позднего Достоевского-художника: «мягкий сердцем», «добрый», «стойкий», «симпатичный» и «задушевный» (Алей); коренной великорусский, «премилейший» и «полный огня и жизни» (Баклушин); «сирота казанская», «тихий и кроткий», но способный в крайностях к бунту (Сироткин); «самый решительный, самый бесстрашный из всех каторжных», героичный в потенции (Петров); по-аввакумовски стоически страдающий «за веру», «смирный и кроткий как дитя» раскольник-мятежник («дедушка»); «паучий» (Газин); артистичный (Поцейкин); «сверхчеловек» каторги (Орлов) — всей социально-психологической коллекции человеческих типов, явленных в «Записках из Мертвого дома», не перечислить. Важным в итоге остается одно: характерологические штудии русского острога открыли писателю безгоризонтный духовный мир человека из народа. На этих эмпирических основаниях обновлялась и утверждалась романно-публицистическая мысль Достоевского. Внутреннее творческое сближение с народным элементом, начавшееся в эпоху Мертвого дома, вывело ее на сформулированный писателем в 1871 г. «закон поворота к национальности».

    Исторические заслуги автора «Записок из Мертвого дома» перед отечественной этнологической культурой будут ущемлены, если не обратить акцентированного внимания еще на некоторые стороны народной жизни, которые нашли в Достоевском своего первооткрывателя и первоистолкователя.

    Главам «Представление» и «Каторжные животные» отведен в «Записках...» особый идейно-эстетический статус. Они живописуют быт и нравы арестантов в обстановке, приближенной к естественной, исконной, т.е. неострожной народной деятельности. Очерк о «народном театре» (термин изобретен Достоевским и вошел в оборот фольклористики и театроведения), составивший сердцевину прославленной одиннадцатой главы «Записок из Мертвого дома», бесценен. Это единственное в русской литературе и этнографии столь полное («отчетно-репортерское») и компетентное описание феномена народного театра XIX в. — незаменимый и классический источник по истории России театральной.

    Рисунок композиции «Записок из Мертвого дома» подобен каторжной цепи. Кандалы — тяжелая меланхолическая эмблема Мертвого дома. Но цепное расположение звеньев-глав в книге асимметрично. Цепь, состоящая из 21 звена, делится пополам как раз срединной (непарной) одиннадцатой главой. В поглавной слабосюжетной архитектонике «Записок из Мертвого дома» глава одиннадцатая — из ряда вон выходящая, композиционно, выделенная. Достоевский поэтически наделил ее громадной жизнеутверждающей силой. Это запрограммированная наперед кульминация повествования. Всей мерой таланта писатель воздает здесь должное духовной мощи и красоте народа. В радостном порыве к светлому и вечному душа Достоевского-Горянчикова, ликуя, сливается с народной душой (актеров и зрителей). Торжествует принцип свободы человека и неотъемлемого права на нее. Народное искусство ставится в образец, в чем могут удостовериться высшие авторитеты России: «Это камаринская во всем своем размахе, и право было бы хорошо, если б Глинка хоть случайно услыхал ее у нас в остроге».

    За острожным частоколом сложилась своя, если допустимо так выразиться, «темнично-каторжная» цивилизация — прямое отражение в первую очередь традиционной культуры русского крестьянина. Обычно главу о животных рассматривают под стереотипным углом зрения: братья наши меньшие разделяют с арестантами участь невольников, образно-символически дополняют, дублируют и оттеняют ее. Это неоспоримо так. Анималистические страницы действительно соотносятся со звериными началами в людях из Мертвого дома и вне него. Но Достоевскому чужда идея внешнего сходства между человеческим и звериным. То и другое в бестиарных сюжетах «Записок из Мертвого дома» связано узами естественно-исторического родства. Рассказчик не следует христианским традициям, предписывающим видеть за реальными свойствами тварей химеричные подобия божественного или дьявольского. Он целиком во власти здоровых, посюсторонних народно-крестьянских представлений о повседневно близких к людям животных и о единстве с ними. Поэтичность главы «Каторжные животные» — в целомудренной простоте рассказа о человеке из народа, взятом в его извечных отношениях к животным (лошади, собаке, козлу и орлу); отношениях соответственно: любовно-хозяйственных, утилитарно-шкуродерских, потешно-карнавальных и милосердно-почтительных. Глава-бестиарий вовлечена в единый «страдательный психологический процесс» и довершает картину трагедии жизни в пространстве Мертвого дома.

    Книг о русской тюрьме создано множество. От «Жития протопопа Аввакума» до грандиозных полотен А.И. Солженицына и лагерных рассказов В.Т. Шаламова. Но всесторонне основополагающими в этом литературном ряду оставались и останутся «Записок из Мертвого дома». Они как бессмертная притча или провиденциальная мифологема, некий всезначащий архетип из русской литературы и истории. Что могло быть более несправедливым, чем отыскивать в них во времена оны т.н. «ложь достоевщины» (Кирпотин)!

    Книга о великой, хотя и «нечаянной» близости Достоевского к народу, о добром, заступническом и бесконечно сочувственном к нему отношении — «Записки из Мертвого дома» первозданно проникнуты «христианским человечески-народным» взглядом (Григорьев Ап. А. Лит. критика. С. 503) на неблагоустроенный мир. В этом тайна их совершенства и обаяния.

    Владимирцев В.П. Записки из Мертвого дома // Достоевский: Сочинения, письма, документы: Словарь-справочник. СПб., 2008. С. 70—74.

    «Записки из Мертвого дома» — вершинное произведение зрелого нероманного творчества Достоевского. Очерковая повесть «Записки из Мертвого дома», в основу жизненного материала которой положены впечатления четырехлетнего омского каторжного заключения писателя, занимает особое место и в творчестве Достоевского, и в русской литературе середины XIX в.

    Будучи драматичными и горестными по проблематике и жизненному материалу, «Записки из Мертвого дома» являются одним из наиболее гармоничных, совершенных, «пушкинских» произведений Достоевского. Новаторская природа «Записок из Мертвого дома» реализовалась в синтетичности и полижанровой форме очерковой повести, приближающейся по организации целого к Книге (Библии). Способ ведения рассказа, характер повествования изнутри преодолевают трагизм событийной канвы «записок» и выводит читателя к свету «истинно христианского», по словам Л.Н. Толстого, взгляда на мир, на судьбу России и на биографию основного рассказчика, косвенно соотносящуюся с биографией самого Достоевского. «Записки из Мертвого дома» — это книга о судьбе России в единстве конкретного исторического и метаисторического аспектов, о духовном путешествии Горянчикова, подобно дантовскому страннику в «Божественной комедии», силой творчества и любви преодолевающего «мертвые» начала русской жизни и обретающего духовное отечество (Дом). К сожалению, острая историческая и социальная актуальность проблематики «Записок из Мертвого дома» заслонила ее художественное совершенство, новаторство подобного типа прозы и нравственно-философскую уникальность как от современников, так и от исследователей XX в. Современное литературоведение, несмотря на огромное количество частных эмпирических работ по проблематике и осмыслению социально-исторического материала книги, делает только первые шаги в направлении изучения уникальной природы художественной целостности «Записок из Мертвого дома», поэтики, новаторства авторской позиции и характера интертекстуальности.

    Настоящая статья дает современную интерпретацию «Записок из Мертвого дома» через анализ повествования, понятого как процесс осуществления авторской целостной активности. Автор «Записок из Мертвого дома» как некое динамичное интегрирующее начало осуществляет свою позицию в постоянных колебаниях между двумя противоположными (и никогда в пределе не осуществляющимися) возможностями — войти внутрь созданного им мира, стремясь к взаимодействию с героями как с живыми людьми (этот прием называется «вживание»), и в то же время максимально дистанцироваться от созданного им произведения, подчеркивая вымышленность, «сочиненность» героев и ситуаций (прием, названный М.М. Бахтиным «отчуждением»).

    Историко-литературная ситуация начала 1860-х гг. с ее активной диффузией жанров, рождающая потребность в гибридных, смешанных формах, сделала возможной осуществление в «Записках из Мертвого дома» эпопеи народной жизни, которую с некоторой долей условности можно назвать «очерковой повестью». Как и во всякой повести, движение художественного смысла в «Записках из Мертвого дома» реализуется не в сюжете, а во взаимодействии разных повествовательных планов (речь основного рассказчика, устных рассказчиков-каторжников, издателя, молвы).

    Само название «Записки из Мертвого дома» принадлежит не человеку, их написавшему (Горянчиков называет свое произведение «Сцены из Мертвого дома»), а издателю. B заглавии как бы встретились два голоса, две точки зрения (Горянчикова и издателя), даже два смысловых начала (конкретно-хроникальное: «Записки из Мертвого дома» — как указание на жанровую природу — и символически-концептуальная формула-оксюморон «Мертвый дом»).

    Образная формула «Мертвый дом» предстает как своеобразный момент концентрации смысловой энергии повествования и вместе с тем в самом общем виде намечает то интертекстуальное русло, в котором будет разворачиваться ценностная активность автора (от символического наименования Российской империи Некрополисом у П.Я. Чаадаева до аллюзий на повести В.Ф. Одоевского «Насмешка мертвеца», «Бал», «Живой мертвец» и шире — тему мертвой бездуховной действительности в прозе русского романтизма и, наконец, до внутренней полемики с названием гоголевской поэмы «Мертвые души»), Оксюморонность подобного названия как бы повторена Достоевским на ином смысловом уровне.

    Горькой парадоксальности гоголевского названия (бессмертная душа объявляется мертвой) противопоставляется внутренняя напряженность противоборствующих начал в определении «Мертвый дом»: «Мертвый» в силу застойности, несвободы, отъединенности от большого мира, а больше всего от бессознательной стихийности быта, но все-таки «дом» — не только как жилье, тепло очага, убежище, сфера существования, но и как семья, род, общность людей («странное семейство»), принадлежащее одной национальной целостности.

    Глубина и смысловая емкость художественной прозы «Записок из Мертвого дома» особенно ярко обнаруживают себя в открывающей введение интродукции о Сибири. Здесь дается результат духовного общения издателя-провинциала и автора записок: на уровне сюжетно-событийном понимание, казалось бы, не состоялось, однако структура повествования обнаруживает взаимодействие и постепенное проникновение мировосприятия Горянчикова в стиль издателя.

    Издатель, он же и первый читатель «Записок из Мертвого дома», постигая жизнь Мертвого дома, одновременно ищет разгадку Горянчикова, движется ко все большему его пониманию не через факты и обстоятельства жизни в каторге, но скорее через процесс приобщения к мировосприятию рассказчика. И мера этого приобщения и понимания зафиксирована в главе VII части второй, в сообщении издателя о дальнейшей судьбе арестанта — мнимого отцеубийцы.

    Но и сам Горянчиков ищет разгадку души народной путем мучительно трудного приобщения к единству народной жизни. Через разные типы сознания преломляется действительность Мертвого дома: издатель, А.П. Горянчиков, Шишков, рассказывающий историю загубленной девушки (глава «Акулькин муж»); все эти способы мировосприятия глядятся друг в друга, взаимодействуют, корректируются один другим, на границе их рождается новое универсальное видение мира.

    Введение осуществляет взгляд на «Записки из Мертвого дома» извне; заканчивается оно описанием первого впечатления издателя от их чтения. Важно, что в сознании издателя присутствуют оба начала, определяющие внутреннюю напряженность повествования: это интерес как к объекту, так и к субъекту рассказа.

    «Записки из Мертвого дома» — это история жизни не в биографическом, а скорее в бытийном смысле, это история не выживания, а жизни в условиях Мертвого дома. Два взаимосвязанных процесса определяют природу повествования «Записок из Мертвого дома»: это история становления и роста живой души Горянчикова, совершающаяся по мере постижения им живых плодотворных основ народного бытия, явленных в быте Мертвого дома. Духовное самопознание рассказчика и постижение им народной стихии совершается одновременно. Композиционное построение «Записок из Мертвого дома» в основном определяется изменением взгляда рассказчика — как закономерностями психологического отражения действительности в его сознании, так и направленностью его внимания на явления жизни.

    «Записки из Мертвого дома» по внешнему и внутреннему типу композиционной организации воспроизводят годовой круг, круг жизни в каторге, осмысляемый как круг бытия. Из двадцати двух глав книги первая и последняя разомкнуты за пределы острога, во введении дана краткая история жизни Горянчикова после каторги. Остальные двадцать глав книги строятся не как простое описание каторжного быта, а как умелый перевод видения, восприятия читателя от внешнего к внутреннему, от бытового к незримому, сущностному. Первая глава реализует итоговую символическую формулу «Мертвый дом», следующие за ней три главы названы «Первые впечатления», чем подчеркнута личностность целостного опыта рассказчика. Потом две главы названы «Первый месяц», чем продолжена хроникально-динамическая инерция восприятия читателя. Далее три главы содержат многосоставное указание на «новые знакомства», необычные ситуации, колоритных персонажей острога. Кульминационными являются две главы — X и XI («Праздник Рождества Христова» и «Представление»), причем в X главе даны обманутые ожидания каторжников о несостоявшемся внутреннем празднике, а в главе «Представление» раскрыт закон необходимости личностного духовно-творческого участия, чтобы настоящий праздник состоялся. Вторая часть содержит четыре самые трагические главы с впечатлениями о госпитале, людских страданиях, палачах, жертвах. Завершается эта часть книги подслушанной историей «Акулькин муж», где рассказчик, вчерашний палач, оказался сегодняшней жертвой, но смысла произошедшего с ним так и не увидел. Последующие пять завершающих глав дают картину стихийных порывов, заблуждений, внешнего действия без понимания внутреннего смысла персонажей из народа. Итоговая десятая глава «Выход из каторги» знаменует не просто физическое обретение свободы, но дает и внутреннее преображение Горянчикова светом сочувствия и понимания трагедии народной жизни изнутри.

    На основании всего сказанного выше можно сделать следующие выводы: повествование в «Записках из Мертвого дома» вырабатывает новый тип взаимоотношения с читателем, в очерковой повести активность автора направлена на формирование читательского мировосприятия и реализуется через взаимодействие сознаний издателя, рассказчика и устных рассказчиков из народа, обитателей Мертвого дома. Издатель выступает в качестве читателя «Записок из Мертвого дома» и является одновременно субъектом и объектом изменения мировосприятия.

    Слово рассказчика, с одной стороны, живет постоянной соотнесенностью с мнением всех, иначе говоря, с правдой общенародной жизни; с другой — активно обращено к читателю, организуя целостность его восприятия.

    Диалогичность взаимодействия Горянчикова с кругозорами других рассказчиков направлена не на их самоопределение, как в романе, а на выявление их позиции по отношению к общей жизни, поэтому во многих случаях слово рассказчика взаимодействует с неперсонифицированными голосами, которые помогают формированию его способа видения.

    Обретение подлинно эпического взгляда становится формой духовного преодоления разобщенности в условиях Мертвого дома, которую рассказчик разделяет с читателями; это эпическое событие определяет как динамику повествования, так и жанровую природу «Записок из Мертвого дома» как очерковой повести.

    Динамика повествования рассказчика всецело обусловлена жанровой природой произведения, подчинена реализации эстетического задания жанра: от обобщенного взгляда издалека, «с птичьего полета» к освоению конкретного явления, которое осуществляется с помощью сопоставления разных точек зрения и выявления их общности на основе народного восприятия; далее эти выработанные меры народного сознания делаются достоянием внутреннего духовного опыта читателя. Таким образом, точка зрения, обретенная в процессе приобщения к стихии народной жизни, выступает в событии произведения одновременно средством и целью.

    Так, введение от издателя дает установку на жанр, остраняет фигуру основного рассказчика, Горянчикова, дает возможность показать его и изнутри и извне, как субъект и объект повествования одновременно. Движение повествования внутри «Записок из Мертвого дома» определяется двумя взаимосвязанными процессами: духовным становлением Горянчикова и саморазвитием народной жизни, в той мере, как это открывается по мере постижения ее героем-повествователем.

    Внутренняя напряженность взаимодействия индивидуального и коллективного миросозерцания реализуется в чередовании конкретно-сиюминутной точки зрения рассказчика-очевидца и его же итоговой точки зрения, дистанцированной в будущее как время создания «Записок из Мертвого дома», а также точкой зрения общей жизни, предстающей то в ее конкретно-бытовом варианте массовой психологии, то в сущностном бытии универсального народного целого.

    Акелькина Е.А. Записки из Мертвого дома // Достоевский: Сочинения, письма, документы: Словарь-справочник. СПб., 2008. С. 74—77.

    Прижизненные публикации (издания):

    1860—1861 — Русский мир. Газета политическая, общественная и литературная. Под редакцией А.С. Гиероглифова. СПб.: Тип. Ф. Стелловского. Год второй. 1860. 1 сентября. № 67. С. 1—8. Год третий. 1861. 4 января. № 1. С. 1—14 (I. Мертвый дом. II. Первые впечатления). 11 января. № 3. С. 49—54 (III. Первые впечатления). 25 января. № 7. С. 129—135 (IV. Первые впечатления).

    1861—1862 — . СПб.: Тип. Э Праца.

    1862: Январь. С. 321—336. Февраль. С. 565—597. Март. С. 313—351. Май. С. 291—326. Декабрь. С. 235—249.

    1862 —

    Второй тираж: Часть первая [и единственная]. СПб.: Тип. Э. Праца, 1862. 167 с.

    1862 — Второе издание. СПб.: Изд. А.Ф. Базунова. Тип. И. Огризко, 1862. Часть первая. 269 с. Часть вторая. 198 с.

    1863 — СПб.: Тип. О.И. Бакста, 1863. — С. 108—124.

    1864 — Для высших классов средних учебных заведений. Составил Андрей Филонов. Издание второе, исправленное и дополненное. Том первый. Эпическая поэзия. СПб.: Тип. И. Огризко, 1864. — С. 686—700.

    1864 — : nach dem Tagebuche eines nach Sibirien Verbannten: nach dem Russischen bearbeitet / herausgegeben von Th. M. Dostojewski. Leipzig: Wolfgang Gerhard, 1864. B. I. 251 s. B. II. 191 s.

    1865 — Вновь просмотренное и дополненное самим автором издание. Издание и собственность Ф. Стелловского. СПб.: Тип. Ф. Стелловского, 1865. Т. I. С. 70—194.

    1865 — В двух частях. Третье издание, просмотренное и дополненное новой главой. Издание и собственность Ф. Стелловского. СПб.: Тип. Ф. Стелловского, 1865. 415 с.

    1868 — Выпуск первый [и единственный]. [Б.м.], 1868. — Записки из Мертвого дома. Акулькин муж. С. 80—92.

    1869 — Для высших классов средних учебных заведений. Составил Андрей Филонов. Издание третье, значительно исправленное. Часть первая. Эпическая поэзия. СПб.: Тип. Ф.С. Сущинского, 1869. — Записки из Мертвого дома. Представление. С. 665—679.

    1871 — Для высших классов средних учебных заведений. Составил Андрей Филонов. Издание четвертое, значительно исправленное. Часть первая. Эпическая поэзия. СПб.: Тип. И.И. Глазунова, 1871. — Записки из Мертвого дома. Представление. С. 655—670.

    1875 — Для высших классов средних учебных заведений. Составил Андрей Филонов. Издание пятое, значительно исправленное. Часть первая. Эпическая поэзия. СПб.: Тип. И.И. Глазунова, 1875. — Записки из Мертвого дома. Представление. С. 611—624.

    1875 — Издание четвертое. СПб.: Тип. бр. Пантелеевых, 1875. Часть первая. 244 с. Часть вторая. 180 с.

    СПб.: Тип. бр. Пантелеевых, 1875. Часть первая. 244 с. Часть вторая. 180 с.

    1880 — Для высших классов средних учебных заведений. Составил Андрей Филонов. Издание шестое (печатано с третьего издания). Часть первая. Эпическая поэзия. СПб.: Тип. И.И. Глазунова, 1879 (на обл. — 1880). — Записки из Мертвого дома. Представление. С. 609—623.

    Посмертное издание, подготовленное к печати А.Г. Достоевской:

    1881 — Издание пятое. СПб.: [Изд. А.Г. Достоевской]. Тип. брат. Пантелеевых, 1881. Ч. 1. 217 c. Часть 2. 160 с.

    «Записки из Мертвого дома» - произведение необычного жанра, с которым Ф.М.Достоевский вновь вошел в русскую литературу, вернул ему известность и признание. Это было открытием новой темы - русская каторга. «Записки из Мертвого дома» задали канон русской лагерной прозе своей безыскусственностью и простотой изображения земного ада, который хватает вас за горло и не отпускает до конца.

    Если поискать предшественников, то, скорее всего, это «Житие протопопа Аввакума, им самим написанное», там есть описание тюремных страстей которые испытал мятежный Аввакум, но первое всеобъемлющее описание «каторжных нор» - это, конечно, «Записки из Мертвого дома».

    После открытия Достоевского началась целая серия «каторжных» произведений. Среди документальных книг можно назвать «Сибирь и каторгу» С.В. Максимова, «Остров Сахалин» А. П. Чехова, к ним примыкает «Сибирь и ссылка» американского путешественника и публициста Джона Кеннана. В XX веке усовершенствованная советская каторга получила освещение в новых художественных открытиях Александра Солженицына, Варлама Шаламова... Есть очень важные переклички между ними. Остановлюсь только на одной. Чехов по поводу каторжного острова Сахалина писал, что «мы обязаны ездить туда на поклонение, как турки ездят в Мекку. Мы сгноили в тюрьмах миллионы людей, сгноили зря, без рассуждения, варварски».

    Это перекликается с тем, что писал Достоевский за полвека до этого: «И сколько в этих стенах погребено напрасно молодости, сколько великих сил погибло здесь даром!». Очень часто сравнивали «Записки из Мертвого дома» с изображением ада в «Божественной комедии» Данте: вот такой новый, земной ад.

    Фигура повествователя

    Давайте посмотрим, как написано это произведение. Речь о каторге повествует не сам Достоевский. Это не документальная проза, это все-таки художественная проза. Писатель придумывает рассказчика, повествователя: некто Александр Петрович Горянчиков, который отбыл 10 лет каторги за убийство жены, вероятно, как мы догадываемся из ревности, и теперь в конце жизни пишущий вот эти записки. Фигура Горянчикова получилась достаточно условная, не совсем развернутая биографически. Возможно, она в этом своем сюжете преступления развернется и получит продолжение у Л.Н.Толстого в «Крейцеровой сонате».

    Мы, конечно, понимаем, что за Александром Петровичем спрятался сам Федор Михайлович, может быть потому, что он не мог писать о себе, поскольку был политическим преступником, и, конечно, цензура бы не пропустила, а это произведение от лица уголовного преступника написано. Перед нами разворачивается картина каторги в самых разных ее проявлениях, и эти картины как бы нанизываются друг на друга, как звенья кандалов, в которых Достоевский провел эти четыре года. Но у этих картин есть очень важные подоплеки: психологические, нравственные и даже философские.

    Фигура Горянчикова - изобретение Достоевского не только вынужденное, но имеющее определенный художественный смысл. И когда мы в XX веке читаем «Один день Ивана Денисовича», мы понимаем, что Солженицын вернулся к такому же приему- увидеть каторгу глазами выжившего на ней каторжника.

    «Перерождение убеждений»

    Но повторяю, за этой книгой стоит Достоевский и его, как он выражался, «перерождение убеждений». Что с ним случилось на каторге? Что ему открыла каторга как писателю, как человеку? Ведь на каторгу пришел участник социалистического кружка М.Б. Петрашевского, испытавший на себе влияние В.Г. Белинского, о котором позднее вспоминал: «В новые нравственные основы социализма он верил до безумия и без всякой рефлексии; тут был один лишь восторг… Но ему надо было низложить религию, из которой вышли нравственные основания отрицаемого им общества. Семейство, собственность, нравственную ответственность личности он отрицал радикально». Обращаю внимание на эту последнюю фразу: «Семейство, собственность и нравственную ответственность личности он отрицал радикально».

    В 1840-е годы, когда распространялись эти новые идеи, широкую известность приобрела одна фраза, принадлежавшая французу П.-Ж. Прудону. В 1840 году он выпустил книгу «Что такое собственность?» и на этот вопрос ответил краткой фразой, которая стала крылатой: «Собственность - это кража». Характерно, что сам Прудон не отвергал совсем уж частную собственность и даже полагал ее условием свободы, но бойкие фразы имеют такую особенность: они перерастают своих авторов.

    Итак, отрицание ответственности личности и отрицание собственности. Достоевский попал на каторгу, и, по существу, оказался в той же самой фаланстере, которая рисовалась воображению Белинского и его последователей. Понятно, что не каторга рисовалась, понятно, что они мечтали о каком-то новом граде, где все будут равны, все будут одинаково трудиться и не будет собственности. Современные исследователи, в частности, Валентин Александрович Недзвецкий «Записки из Мертвого дома» называет «первой антиутопией», и только за ней последовали другие: последовала «История одного города» Щедрина - финальный город Непреклонск, казарменный город Угрюм-Бурчеева - ну, а в XX веке и Замятин, и Оруэлл, и другие.

    То есть получается, что Достоевский на каторге оказался в сообществе, где нет собственности, где все равны в своей несвободе и всецело подчиняются диктату благодетельной верховной власти (плац-майор в чем-то даже круче Угрюм-Бурчеева). И Достоевский, наконец, приходит к очень важной мысли, которая отвергает постулат Прудона. Вот что он здесь пишет: «Без труда и без законной, нормальной собственности человек не может жить, развращается, обращается в зверя. И потому каждый в остроге вследствие естественной потребности и какого‑то чувства самосохранения имел «свое мастерство и занятие», чтобы ту самую хоть какую-то собственность иметь. И дальше Достоевский выдает замечательный афоризм. Он говорит о том, что без денег на каторге выжить было невозможно: «Деньги есть чеканенная свобода». «Деньги есть чеканенная свобода, а потому для человека, совершенно лишенного свободы, они дороже вдесятеро». Вот какие новые соображения приходят ему в голову.

    Ну и вот общий труд: труд фаланстеры и труд каторги, там и здесь обязательный - труд, который лишается своего смысла, когда нет собственности. Вот что Достоевский-Горянчиков пишет о каторжном труде: «Самая работа, например, показалась мне совсем не так тяжелою, каторжною, и только довольно долго спустя я догадался, что тягость и каторжность этой работы не столько в трудности и беспрерывности ее, сколько в том, что она - принужденная, обязательная, из-под палки. Мужик на воле работает, пожалуй, и несравненно больше, иногда даже и по ночам, особенно летом; но он работает на себя, работает с разумною целью, и ему несравненно легче, чем каторжному на вынужденной и совершенно для него бесполезной работе. Мне раз пришла мысль, что если б захотели вполне раздавить, уничтожить человека, наказать его самым ужасным наказанием.., то стоило бы только придать работе характер совершенной, полнейшей бесполезности и бессмыслицы. Если теперешняя каторжная работа и безынтересна и скучна, то она разумна: арестант делает кирпич, копает землю, штукатурит, строит; в работе этой есть смысл и цель. Каторжный работник иногда даже увлекается ею, хочет сработать ловчее, спорее, лучше».

    Здесь неизбежна параллель с «Одним днем Ивана Денисовича». Большую часть этого рассказа занимает изображение труда и увлеченность трудом мастеровитых каторжников, которые сами себе поставили цель, и работа приобрела хоть какой-то смысл, перестала быть обязаловкой, грозившей ведь и всему социалистическому мироустройству. Вот такие открытия делает Достоевский (а за ним и Солженицын), они то и повели его к тому, что он называет «перерождение убеждений».

    Внутри народной жизни

    Другая нестерпимая каторжная мука, о которой пишет Достоевский - это вынужденное общее сожительство, еще один вид несвободы. Это вынужденное сожительство усложнялось еще тем, что все таки Достоевский был дворянин, и на одних с ним нарах оказались простые мужики, народ, который враждебно относился к «барам», чужакам. И Достоевский здесь открыл для себя страшную бездну, разверзшуюся между народом и образованным классом. Он пишет по этому поводу: «Как ни будь он [дворянин] справедлив, добр, умен, его целые годы будут ненавидеть, презирать все, целой массой; его не поймут, а главное - не поверят ему… Не свой человек, да и только». «Они [то есть дворяне] разделены с простонародьем, - продолжает Достоевский, - глубочайшею бездной».

    Достоевский даже такую метафору сочиняет: он говорит об отличительном запахе , что мужик по запаху может определить своего и чужого ему человека. Отчуждение это имело глубокие исторические корни: после переворота Петра I Россия окончательно раскололась на две неравных половинки - образованное сословие и народ. Потом, накануне катастрофы, Блок с болью будет говорить о разъединении интеллигенции и народа. Пропасть между ними все более и более разрасталась, и Достоевский это ощутил на собственной шкуре. Русская классическая литература XIX века одной из своих главных целей поставила соединить эти, как бы разошедшиеся половинки другой планеты, путем познания, изучения народной массы.

    У Пушкина, Лермонтова, мы обнаруживаем еще пока не утраченную способность перевоплощения в народное сознание. Достоевский особенно ценил такие произведения, как стихотворение Пушкина «Сват Иван, как пить мы станем» (юморное словцо от человека из народа), «Песня про купца Калашникова» Лермонтова. И что очень важно заметить, Пушкин начал также расследование феномена пугачевщины, пророчески угадав грядущую национальную катастрофу.

    Начиная с Гоголя русская литература заняла позицию внимательного и сочувственного наблюдателя народной жизни. Это есть в «Мертвых душах», по этому пути пошел Тургенев (напомню о его «Записках охотника», «Муму»), Григорович («Деревня», «Антон-Горемыка»), Писемский («Плотничья артель»), Лев Толстой («Утро помещика», «Кавказские рассказы», «Севастопольские рассказы»), Салтыков-Щедрин (народные главы в «Губернских очерках»).

    Это всё наблюдатели, а перевоплощение на манер пушкинско-лермонтовского нашло, пожалуй, продолжение в поэзии Некрасова, где зазвучали народные голоса, хотя и как наблюдатель, народоописатель Некрасов восхищал Достоевского, например, в стихотворении «Влас» «величавым образом» мужика. Можно вспомнить Лескова, который вот эту стихию народной жизни, ее смех и горе и в то же время ее праведничество, пытался передать в своих сказовых стилизациях. Можно сказать, что вообще вся русская литература XIX века была своеобразным хождением в народ. Русские писатели открывали свой собственный народ, как Колумб Америку. И совершенно особую роль в этом движении русской литературы сыграла книга Достоевского «Записки из Мертвого дома», потому что здесь не просто наблюдатель, здесь человек, который оказался в гуще народной среды и испытал на себе ее законы.

    Одно дело - со стороны наблюдать народную жизнь, а другое - оказаться внутри нее. Этот переход границы произвел потрясающее впечатление на Достоевского. Я в прошлый раз уже говорил о кризисе, о котором он написал Наталье Дмитриевне Фонвизиной. Столкнувшись с народом - Достоевский прошел через кризис отчуждения.

    Обратимся к письму, которое он пишет буквально через неделю после выхода с каторги. Это письмо к брату в начале 1854 года - своеобразный конспект будущей книги, которая только через пять лет напишется. Вот что он здесь говорит: «Это народ...