Один день ивана денисовича особенности композиции. Идейно-художественные особенности, композиция, проблематика, образы рассказа Солженицына «Один день Ивана Денисовича

В судьбе Александра Исаевича Солженицына события, обычные для миллионов его сограждан, сплелись с событиями редкими и даже исключительными. Произведение “Один день Ивана Денисовича” было задумано в 1950 – 1951 годах, когда автор работал каменщиком в Экибастузском Особом лагере. Написалась же повесть за три недели в 1959 году.
Произведение было опубликовано в одиннадцатом номере журнала “Новый мир” за 1962 год. Повесть “Один день Ивана Денисовича” стала величайшим событием не только литературной, но и общественной жизни нашей страны.
Тематика повести стала новаторской. Впервые в советской литературе был изображен быт лагерной зоны. Замысел произведения – рассказ об одном дне из жизни героя – соответствовал жанру новеллы, рассказа. Достоверность сюжетных событий подтверждена тем, что у героев повести есть прототипы. Так, образ Шухова впитал черты однополчанина Солженицына, а также его товарищей по лагерю в соединении с личным опытом писателя.
Кроме того, у многих героев этого произведения есть документальная “основа”: в их обрисовке нашли отражение биографии подлинных заключенных. Объемная картина жизни лагеря создавалась с помощью множества портретных, бытовых, психологических деталей. Их изображение потребовало от Солженицына введения в текст новых пластов лексики. В конце рассказа был помещен словарь, включавший, помимо слов лагерного жаргона, объяснения реалий жизни осужденных ГУЛАГА.
В центре повести – образ простого русского человека, сумевшего выжить и нравственно выстоять в жесточайших условиях лагерной неволи. Очень интересна в “Одном дне Ивана Денисовича” повествовательная техника, основанную на слиянии, частичном освещении, взаимодополнении, взаимопереплетении, а иногда на расхождении точки зрения героя и близкого ему по мироощущению автора-повествователя. Лагерный мир показан преимущественно через восприятие Шухова, но точка зрения персонажа дополняется более объемным авторским видением и точкой зрения, отражающей коллективную психологию зеков. К прямой речи или внутреннему монологу персонажа иногда подключаются авторские размышления и интонации.
О долагерном прошлом сорокалетнего Шухова сообщается немного. До войны он жил в небольшой деревушке Темгенево, имел семью – жену и двух дочерей, работал в колхозе. Собственно крестьянского в нем не так уж и много. Колхозный и лагерный быт “перебил” в нем “классические” крестьянские качества. У героя не проявляется ностальгия по деревенскому укладу жизни. Так, у бывшего крестьянина Ивана Денисовича почти нет тяги к матушке-земле, нет воспоминаний о корове-кормилице.
Шухов не воспринимает родную землю, отчий дом как утраченный рай. Через этот момент автор показывает катастрофические последствия социальных и духовно-нравственных потрясений, всколыхнувших Россию в 20 веке. Эти потрясения очень сильно, по Солженицыну, изменили и изуродовали личность простого человека, его внутренний мир, его природу.
Драматический жизненный опыт Ивана Денисовича, образ которого воплощает типические черты и свойства национального характера, позволил герою вывести универсальную формулу выживания человека в стране ГУЛАГА: “…кряхти да гнись. А упрешься – переломишься”.
В произведениях Солженицына огромную идейно-художественную роль играют художественные детали. Среди наиболее выразительных – повторяющееся упоминание о ногах Ивана Денисовича, засунутых в рукав телогрейки: “Он лежал на верху вагонки, с головой накрывшись одеялом и бушлатом, а в телогрейку, в один подвернутый рукав, сунув обе ступни вместе”.
Эта деталь характеризует не переживания персонажа, а его внешнюю жизнь. Она является одной из достоверных подробностей лагерного быта. Иван Денисович засовывает ноги в рукав телогрейки не по ошибке, не в состоянии аффекта, а по причинам сугубо рациональным. Такое решение ему подсказывает долгий лагерный опыт и народная мудрость (“По пословице “Держи голову в холоде, живот в голоде, а ноги – в тепле”). При этом данная художественная деталь имеет и символическую нагрузку. Она подчеркивает аномальность всего лагерного быта, перевернутость этого мира.
Один день из лагерной жизни Шухова неповторимо своеобразен, так как это не условный, не “сборный” день. Это вполне определенный, имеющий четкие временные координаты день. Но он вполне типичен, состоит из множества эпизодов и деталей, которые свойственны для любого из дней лагерного срока Ивана Денисовича: “Таких дней в его сроке от звонка до звонка было три тысячи шестьсот пятьдесят три”.

Сочинение по литературе на тему: Художественные особенности повести Солженицына “Один день Ивана Денисовича”

Другие сочинения:

  1. “На отчаяние не откликаются словословиями”. Повесть А. Солженицына “Один день Ивана Денисовича” была написана писателем в период работы над “Кругом первым” за рекордно короткий срок – сорок дней. Это своеобразный “отросток” от большой книги или, скорее, сжатый, сгущенный, популярный вариант Read More ......
  2. Биография А. Солженицына типична для человека его поколения и, в то же время, представляет собой исключение из правил. Ее отличают крутые повороты судьбы и события, поражающие особым высоким смыслом. Обыкновенный советский школьник, студент, комсомолец. Участник Великой Отечественной войны, отмеченный за Read More ......
  3. Образ Ивана Денисовича как бы сложен автором из двух реальных людей. Один из них – Иван Шухов, уже немолодой боец артиллерийской батареи, которой в войну командовал Солженицын. Другой – сам Солженицын, отбывавший срок по пресловутой 58-й статье в 1950-1952 гг. Read More ......
  4. Солженицын начал писать в начале 60-х годов и получил известность в “самиздате” как прозаик и беллет­рист. Слава обрушилась на писателя после опубликования в 1962-1964 годы. в “Новом мире” повести “Один день Ивана Денисовича” и рассказов “Матренин двор”, “Случай на станции Read More ......
  5. Образ Ивана Денисовича возник на основе реального прототипа, которым стал солдат Шухов, воевавший вместе с автором в советско-германскую войну (но никогда не отбывавший наказание), а также благодаря наблюдениям за жизнью пленников и личному опыту автора, приобретенному в Особом лагере, где Read More ......
  6. Повесть А. Солженицына “Один день Ивана Денисовича” была опубликована в 11 номере журнала “Новый мир” в 1962 году, после чего автор ее в одночасье стал всемирно известным писателем. Это произведение – маленькой щель, открывающая правду о сталинских лагерях, клеточка огромного Read More ......
  7. Повесть А. Солженицына “Один день Ивана Денисовича” была напечатана в журнале “Новый мир” в 1962 году. Это произведение о советских лагерях, о том, как система уничтожала тысячи жизней. Но оно и о том, как проявляет себя истинно русский характер в Read More ......
  8. Изучая литературно-критические отзывы о повести А. Солженицына “Один день Ивана Денисовича”, прозвучавшие в “оттепельные” годы, трудно удержаться в “зоне” избранного предмета исследования и не подменить суть литературно-критической проблемы выяснением вопроса, кто причастен к удушению произведений писателя в Советском Союзе. Избежать Read More ......
Художественные особенности повести Солженицына “Один день Ивана Денисовича”

Солженицын Александр Исаевич

Ход урока

Анализ рассказа «Один день Ивана Денисовича»

Цель урока: показать публицистичность рассказа, обращённость его к читателю, вызвать эмоциональный отклик при анализе рассказа.

Методические приёмы: аналитическая беседа, комментированное чтение.

Ход урока

1. Слово учителя. Произведению «Один день…» принадлежит особое место в литературе и общественном сознании. Рассказ, написанный в 1959 г. (а задуманный в лагере в 1950), первоначально носил название «Щ-854 (Один день одного зэка)».

2. Почему рассказ о лагерном мире ограничивается описанием одного дня? Сам Солженицын пишет о замысле рассказа: «Просто был такой лагерный день, тяжёлая работа, я таскал носилки с напарником и подумал: как нужно бы описать весь лагерный мир – одним днём… достаточно в одном дне собрать как по осколочкам, достаточно описать только один день одного среднего, ничем не примечательного человека с утра до вечера. И будет всё. Эта мысль родилась у меня в 52-м году. В лагере. Ну, конечно, тогда было безумно об этом думать. А потом прошли годы. Я писал роман, болел, умирал о рака. И вот уже… в 59-м году, однажды я думаю: кажется, я уже мог бы эту идею применить. Семь лет она лежала так просто. Попробую-ка я описать один день одного зэка. Сел – и как полилось! Со страшным напряжением! Потому что в тебе концентрируется сразу много этих дней. И только чтоб чего-нибудь не пропустить». Написан за 40 дней.


3. Почему автор определил жанр как рассказ? Подчеркнул этим контраст между малой формой и глубоким содержанием произведения. Повестью назвал «Один день…» Твардовский, осознавая значительность творения Солженицына.

4. Это произведение открыло больную для общественного сознания периода «оттепели» тему недавнего прошлого страны, связанного с именем Сталина. В авторе увидели человека, сказавшего правду о запретной стране под названием «Архипелаг ГУЛАГ».

5. В то же время некоторые рецензенты выразили сомнение: почему Солженицын изобразил своим героем не коммуниста, незаслуженно пострадавшего от репрессий, но оставшегося верным своим идеалам, а простого русского мужика?

6. Сюжет - события одного дня – не авторский вымысел. Композиционная основа сюжета – чётко разлинованное время, определённое лагерным режимом.

7. Проблемный вопрос : почему день, изображённый в рассказе, герой считает счастливым? На 1-й взгляд потому, что в этот день ничего не произошло, что ухудшило бы положение героя в лагере. Наоборот, даже удача сопутствовала ему: закосил кашу, табачку купил, подобрал кусочек ножовки и не попался с ней на шмоне – 54 , Цезарь Маркович получил посылку (87-88), стало быть, что-то перебьётся, бригаду не отправили на строительство соцгородка, перемогся, не заболел, бригадир хорошо закрыл процентовку, стену Шухов клал весело. Всё, что кажется обычным Ивану Денисовичу, к чему он притерпелся¸ по существу своему страшно бесчеловечно. Совсем иначе звучит авторская оценка, внешне спокойно-объективная и оттого ещё более страшная: «Таких дней в его сроке от звонка до звонка было 3 653. Из-за високосных годов – 3 дня лишних набавлялось».

8. И вот уже здесь повод был для полемики Солженицына с официальной критикой 60-х гг.

9. О том, что этот день удачный, Солженицын пишет без всякой иронии, всерьёз. Тут совсем нет той интонации, что вот, дескать, ну и запросы у человека!

10. А отрицательная критика именно это и поставила в вину Солженицыну, припаяв ярлык «несоветский человек»: ни борьбы, ни высоких запросов: кашу закосил, подачки от Цезаря Марковича ждёт: 98 – 99 .

11. А по Солженицыну это действительно счастливый день для Шухова, хотя счастье это в отрицательной форме: не заболел, не попался (14 ), не выгнали, не посадили. Это была правда, не терпящая полуправды. Таким углом зрения автор гарантировал полную объективность своего художественного свидетельства и тем беспощаднее и резче был удар. Из статьи Н. Серголанцева № 4 – 1963 г. «Октябрь»: «Герой повести И. Д. не является исключительной натурой. Это рядовой человек Его духовный мир весьма ограничен, его интеллигентная жизнь не представляет особого интереса.

И по самой жизни , и по всей истории советской литературы мы знаем, что типичный народный характер, выкованный всей нашей жизнью, - это характер борца, активный, пытливый, деятельный. Но Шухов начисто лишён этих качеств. Он никак не сопротивляется трагическим обстоятельствам, а покоряется им душой и телом. Ни малейшего внутреннего протеста, ни намёка на желание осознать причины своего тяжёлого положения. Ни даже попытки узнать о них у более осведомлённых людей. Вся его жизненная программа, вся философия сведена к одному – выжить. Некоторые критики умилились такой программой, дескать, жив человек, но ведь жив, в сущности, страшно одинокий человек, по-своему приспособившийся к каторжным условиям, по-настоящему даже не понимающий неестественности своего положения. Да, Ивана Денисовича замордовали, во многом обесчеловечили крайне жестокие условия. В этом не его вина. Но ведь автор повести пытается представить его примером духовной стойкости. А какая уже тут стойкость, когда круг интересов героя не простирается дальше лишней миски бала́нды, левого заработка и тепла».


Если подытожить суждения критика о Шухове,

1) Иван Денисович приспосабливается к нечеловеческой жизни, а значит, потерял человеческие черты,

2) Иван Денисович – суть животные инстинкты. Ничего не осталось в нём сознательного, духовного,

3) Он трагически одинок, разобщён с другими людьми и едва ли не враждебен им.

4) И вывод: нет, не может Иван Денисович претендовать на роль народного типа нашей эпохи. (Статья написана по законам нормативной критики, мало опирается на текст).

12. Временная организация.

В чём смысл упоминания о декретном времени (разговор Шухова с Буйновским на строительстве ТЭЦ)? Время в лагере, расписанное режимом по минутам, не принадлежит человеку («и солнце ихним декретам подчиняется »).

Почему Иван Денисович всегда встаёт по подъёму, за полтора часа до развода? Почему ест всегда не спеша? Почему так ценит время после пересчёта?

Время в лагере не принадлежит человеку. Поэтому столь значимыми являются для героя и утренние «часа 1,5 времени своего, не казённого », и время еды – «10 минут за завтраком, да за обедом 5, да 5 за ужином », когда «лагерник живёт для себя », и время после пересчёта, когда «зэк становится свободным человеком ».

Найдите в рассказе хронологические подробности. Важность категории времени в рассказе подчёркивается тем, что его первая и последняя фразы посвящены именно времени.

День – та «узловая» точка, через которую в рассказе Солженицына проходит вся человеческая жизнь. Вот почему хронологические обозначения в тексте имеют ещё и символическое значение. Особенно важно, что сближаются друг с другом, порой почти становясь синонимами, понятия «день» и «жизнь».

В каких эпизодах расширяются рамки повествования (воспоминания героев)?

13. Пространственная организация. Найдите пространственные координаты в рассказе. В чём особенность организации пространства? Пространство, в котором живёт заключённый, замкнуто, ограничено со всех сторон колючей проволокой. А сверху закрыто светом прожекторов и фонарей, которых «так много… было натыкано, что они совсем засветляли звёзды». Заключённые отгорожены даже от неба: пространственная вертикаль резко сужена. Для них нет горизонта, нет неба, нет нормально круга жизни.

Пространство в рассказе выстраивается концентрическими кругами: сначала описан барак, затем очерчена зона, потом – переход по степи, стройка, после чего пространство снова сжимается до размеров барака. Замкнутость круга в художественной топографии рассказа получает символическое значение. Обзор узника ограничен обнесённой проволокой окружностью.

Найдите в тексте глаголы движения. Какой мотив в них звучит? Небольшие участки открытого пространства оказываются враждебными и опасны, не случайно в глаголах движения (спрятался, захлопотался, трусцой побежал, сунул, влез, спешил, нагнал, прошнырнул и т. д.) нередко звучит момент укрытия. Перед героями рассказа стоит проблема: как выжить в ситуации, когда время тебе не принадлежит , а пространство враждебно (такая замкнутость и жёсткая регламентированность всех сфер жизни – свидетельство не только лагеря, но тоталитарной системы в целом).

В противоположность героям русской литературы , традиционно любящим ширь, даль, ничем не стеснённое пространство, Шухов и его солагерники мечтают о спасительной тесноте укрытия. Барак оказывается для них домом.

За счёт чего расширяется пространство повествования? Но есть ещё внутреннее зрение заключённого – пространство его памяти; в нём преодолеваются замкнутые окружности и возникают образы России, деревни, мира.

14. Предметная детализация. Приведите примеры эпизодов, в которых предметная детализация, на ваш взгляд, наиболее подробна.

· психологически убедительное описание чувств заключённого при обыске;

· ложка с наколкой Усть-Ижма, 1944, которую он заботливо прячет за голенище валенка).

· Подъём – с. 7 ,

· ясно нарисованный план зоны с вахтой, санчастью, бараками;

· утренний развод;

· необыкновенно тщательно, скрупулёзно следит автор, как его герой одевается перед выходом из барака – 19 , как он надевает тряпочку-намордник;

· или как до скелета объедает попавшуюся в супе мелкую рыбёшку. Даже такая, казалось бы, незначительная «гастрономическая» деталь, как плавающие в похлёбке рыбьи глаза, удостаивается в ходе рассказа отдельного «кадра»;

· сцены в столовой – 50/1 ;

· подробное изображение лагерного меню – 13, 18, 34, 48, 93 ,

· самосаде,

· о ботинках и валенках – 10,

· эпизод с ножовкой,

· с получением посылок и др.

· Какова художественная функция подробной детализации?

Для зэка не может быть мелочей, ибо от каждой мелочи зависит его жизнь (обратите внимание, как опытный зэк Шухов заметил оплошность Цезаря, не сдавшего посылку в камеру хранения перед проверкой – 104 ). Любая деталь передана психологически конкретно.

Такая дотошность изображения не замедляет повествование, внимание читателя ещё более обостряется . Дело в том, что солженицынский Шухов поставлен в ситуацию между жизнью и смертью : читатель заряжается энергией писательского внимания к обстоятельствам этой экстремальной ситуации. Каждая мелочь для героя – в буквальном смысле вопрос выживания или умирания.

Кроме того, монотонность тщательных описаний искусно преодолевается использованием писателем экспрессивного синтаксиса: Солженицын избегает растянутых периодов, насыщая текст короткими рублеными фразами , синтаксическими повторами, эмоционально окрашенными восклицаниями и вопросами.

Любая частность описания передана через восприятие самого героя – потому-то всё заставляет помнить о чрезвычайности ситуации и о подстерегающих героя ежеминутных опасностях.

15. Система персонажей. Какими параметрами задана? Определите основные ступеньки лагерной иерархии. Чётко на 2 группы: надзиратели и зэки. Но и среди заключённых есть своя иерархия (от бригадира до шакалов и стукачей).

Какова иерархия героев по их отношению к неволе? Различаются они и отношением к неволе . (От попыток «бунта» Буйновского до наивного непротивленчества Алёшки).

Каково место Шухова в этих системах координат? И в том и другом случае Шухов оказывается посередине.

В чём своеобразие портрета Шухова? Портретные зарисовки в рассказе лаконичны и выразительны (портрет лейтенанта Волкового – 22, заключённого Ю-81 (94 стр.), завстоловой (89), бригадира Тюрина (31).

Найдите портретные зарисовки персонажей. Внешность Шухова едва намечена, он абсолютно неприметен. Портретная характеристика самого Шухова (бритая, беззубая и будто усохшая голова; его манера двигаться);

16. Воспроизведите биографию героя, сопоставьте её с биографиями других персонажей.

Его биография – обычная жизнь человека его эпохи, а не судьба оппозиционера, борца за идею – 44 . Герой Солженицына – обыкновенный человек, «человек середины», в котором автор постоянно подчёркивает нормальность, неброскость поведения.

Что делает Шухова главным героем? Обыкновенные люди, по мысли писателя, и решают в конечном счёте судьбу страны, несут заряд народной нравственности, духовности.

· Обыкновенная и одновременно необыкновенная биография героя позволяет писателю воссоздать героическую и трагическую судьбу русского человека ХХ столетия. Иван Денисович родился в 1911 г, жил в деревне Темгенёво, с характерным русским названием, честно воевал, как и миллионы русских солдат, честно, раненый, не долечившись, поспешил вернуться на фронт.

· Бежал из плена и попал в лагерь вместе с тысячами бедолаг-окруженцев в лагерь – якобы выполнял задание немецкой разведки.

· 8 лет мыкается по лагерям, сохраняя при этом внутреннее достоинство.

· Не изменяет вековым мужицким привычкам и «себя не роняет », не унижается из-за сигареты (в отличие от Фетюкова, стоит как бы безучастно рядом с курящим Цезарем, дожидаясь окурка), из-за пайки и уж тем более не вылизывает тарелки и не доносит на товарищей ради улучшения собственной участи.

По известной крестьянской привычке Шухов уважает хлеб , носит в специальном карманчике, в чистой тряпочке; когда ест – снимает шапку .

· Не гнушается приработками, но всегда зарабатывает честным трудом. И потому не в состоянии понять, как можно брать большие деньги за халтуру (за малевание под трафаретку «ковров»).

· Совестливость, нежелание жить за чужой счёт, причинить кому-то неудобства заставляют его запретить жене собирать ему в лагерь посылки, оправдать жадноватого Цезаря и «на чужое добро брюха не распяливать ».

17. Сопоставьте жизненную позицию Шухова с позициями других героев рассказа: Буйновского, Цезаря Марковича и др.

1) Цезарь Маркович , человек образованный. Интеллигентный, получил освобождение от общих работ и даже право носить мех, шапку, потому что «всем сунул, кому надо ». Но не это вполне естественное желание облегчить свою участь вызывает авторское осуждение, а его отношение к людям. Он как должное принимает услуги Шухова (тот и в столовую ходит за его пайкой, и очередь за посылкой занимает). И хотя порой он и куревом Шухова угости, и пайкой поделится, Иван Денисович интересует его лишь тогда, когда он ему зачем-то нужен. Показательна в этом плане сцена в прорабской. Герои спорят о правде и красоте в искусстве, не замечают живого человека, который для автора и является мерилом всех ценностей.

Шухов, с трудом добывший миску с кашей для Цезаря, спешивший по морозу в прорабскую, терпеливо ждёт, чтобы на него обратили внимание и надеется получить курево за свою услугу. Но спорящие, сидящие в тепле, слишком увлечены своей беседой: 54.

2) Спор об искусстве Цезарь продолжит и с кавторагнгом (разговор на вахте) – 75-76 . Быть может, с точки зрения искусствоведа, взгляд Цезаря на мастерство Эйзенштейна более справедлив, чем грубоватые слова Буйновского, но правота кавторанга определяется его положением: Цезарь вышел из натопленной конторы, а Буйновский целый день отработал на морозе. Его позиция здесь ближе к позиции Шухова.

Однако заметим, что кавторанг во многом и противопоставлен Шухову. Следует проанализировать поведение Буйновского в сцене утреннего шмона (23 – 24 ) и оценку Шуховым его поступка. Сам Шухов не бунтует, потому что знает: «Кряхти да гнись. А упрёшься – переломишься», - но и не подчиняется обстоятельствам.

3) Если сопоставить Шухова с такими героями, как Дэр (64), Шкуропатенко, Пантелеев, то заметим, что они, такие же зэки, сами участвуют в творимом над людьми зле, на что главный герой рассказа неспособен.

4) Кто из героев рассказа исповедует сходные с Шуховым нравственные принципы? Тюрин, Куземин.

5) Проанализируйте слова бригадира Куземина: стр. 5. Есть ли аналоги этим принципам в русской классической литературе? Согласен ли Шухов со своим первым бригадиром? Унижаться («миски лизать »), спасать свою жизнь за счёт других («стучать ») всегда было неприемлимым для народной нравственности, те же ценности утверждались в русской классической литературе, а вот не ждать помощи, сострадания («И не надеяться на санчасть ») – это уже печальный опыт ХХ века. Шухов, понимая, что стукачи-то как раз и выживают, тем не менее, не согласен со своим бывшим бригадиром, так как для него речь идёт не о физической, а о нравственной гибели.

Задача Шухова не в том, чтобы стать свободным, и даже не в том только, чтобы выжить, а в том, чтобы и в бесчеловечных условиях остаться человеком.

18. Своеобразие повествования. Анализируя несобственно-прямую речь как ведущий способ повествования, выясним, почему, сближая свою позицию с позицией героя, Солженицын отказывается от сказовой формы. Найти эпизоды, где авторская точка зрения выходит на 1-й план по сравнению с точкой зрения героя.

Как правило, это эпизоды, где речь идёт о вещах, недоступных пониманию героя, поэтому точка зрения автора здесь не может совпадать с точкой зрения героя. Например, в спорах об искусстве герой не может оценить, кто прав.

В этом случае сама композиция сцен становится средством выражения авторской позиции.

19. Особенности языка. Найдите в тексте рассказа пословицы. В чём их своеобразие и художественная функция? Как сочетается в языке Ивана Денисовича приметы крестьянского говорения и лагерный жаргон? В речи Ивана Денисовича больше, чем в речи других персонажей, диалектных слов и всего 16 слов лагерного жаргона. Социально и индивидуально окрашенный, выразительный крестьянский язык оказывается более стоек по отношению к лагерной лексике, чем нейтральная речь.

Показательна в этом плане сцена, в которой бригада ждёт опаздывающего молдаванина. Негодующая толпа выкрикивает немало брани. Иван Денисович, негодуя вместе со всеми, ограничивается словом «чума ».

Сохранение слова, которое можно было бы отнести к средствам языкового расширения. Какие способы словообразования использует автор? Сопоставьте найденные слова с общеупотребительными синонимами. В чём выразительность, смысловая ёмкость, богатство оттенков солженицынской лексики?

Чаще использует традиционные способы словообразования и имеющийся в языке морфемный состав, но необычное сочетание морфем делает слово исключительно лаконичным, выразительным, создаёт новые оттенки значений:

угрелся, доспел, обоспел, обжать, обсматривает, обсела (бригада не просто села вокруг печки, но и плотно окружила её), обминул (обманул и миновал одновременно), в запазушке, испыток, вздержка, в затишке, мглица, непролья, пья, затоптался, раздосадовался) (-ся добавляет оттенок суетливости), гонкий, мелочки-мелочкий снег, разморчивая, закалелые пальцы, внимчиво (не спеша, внимательно и вдумчиво), спотычливо, шажисто; закоройком (не просто краем, но самым краем), напрожог, недобычник (предельно лаконичное обозначенье человека, не способного ничего добыть), недокурок (окурок, который можно докурить); самодумкой, силодёром, быстрометчив; обневолю (т. е. неволю)

20. Отражение эпохи в рассказе , с 293 – 294, учебник.

21. Своеобразие солженицынского героя. Создал особый тип героя. Это не борец с системой и даже не человек, поднявшийся до осмысления сущности своей эпохи (не такое способны лишь единицы), а «простой» человек, носитель той народной нравственности, от которой, по мысли автора, зависит судьба страны. Критерием оценки человека является у писателя не его социальная значимость, а способность пронести через бесчеловечные испытания свою душу чистой .

После долгих лет господства в литературе сильного человека, жаждущего свободы, идущего наперекор обстоятельствам и ведущего за собой людей, Солженицын вернул в неё героя, в котором воплотились крестьянская основательность и привычка к труду , терпение и расчётливость, умение приспособиться к нечеловеческим условиям, не унижаясь , не участвуя в творимом зле, способность остаться внутренне свободным в обстановке тотальной несвободы, сохранить свой имя, свой язык, свою индивидуальность.

Подводя итоги своему счастливому дню, Шухов чаще отмечает не то, что с ним произошло, а то, что с ним не произошло: 111.

Но среди этих «не» он умалчивает, быть может, о самом главном: в этот день он не перестал быть человеком.

LXXVII выпуск

Т.Г. ВИНОКУР

О языке и стиле повести А.И. Cолженицына
«ОДИН ДЕНЬ ИВАНА ДЕНИСОВИЧА»

Стилистическое и языковое мастерство А.И. Солженицына, отмеченное редким своеобразием, не может не привлечь внимания языковедов. А парадоксальность отрицательного отношения к нему многих читателей обязывает дать характеристику языка и стиля хотя бы одного из произведений этого автора, основанную прежде всего на фактах.

Далеко не для каждого, кто берется судить о достоинствах и недостатках языка художественного произведения, ясна во всем объеме теснейшая связь и взаимообусловленность стилевых приемов и речевых средств, в каких эти приемы воплощаются. Анализируя с этой точки зрения повесть «Один день Ивана Денисовича», необходимо показать точную, последовательную мотивированность и внутреннее единство ее словесно-образного состава, при котором возникает, как говорил Л.Н. Толстой, «единственно возможный порядок единственно возможных слов» – примета истинной художественности.

<От чьего лица ведется повествование? Роль несобственно-прямой речи>

Солженицын поставил перед собой сложную стилистическую задачу. Слив воедино образ автора и героя, он был обязан создать совершенно отчетливо очерченную речевую маску, которая соединяла бы в себе: 1) индивидуальные особенности речи героя в соответствии с его характером, 2) более широкие приметы его родного тегменёвского говора (а вернее – общие черты диалектно-просторечного «говорения», характерные для современного крестьянина) и 3) речевой колорит среды, окружающей его в заключении. В последней нельзя было также забыть об индивидуализации речи всех других персонажей повести, пусть даже показанных через одноплановое восприятие героя. Трудность синтетического использования этих разнородных и разномасштабных речевых пластов состояла еще и в том, что по замыслу автора они должны были быть заключены не в более естественную для «сказовой» манеры форму повествования от первого лица – лица рассказчика, а в синтаксическую структуру несобственно-прямой речи:

«Шел Шухов тропою и увидел на снегу кусок стальной ножовки, полотна поломанного кусок. Хоть ни для какой надобности ему такой кусок не определялся, однако нужды своей вперед не знаешь. Подобрал, сунул в карман брюк. Спрятать ее на ТЭЦ. Запасливый лучше богатого».

Несобственно-прямая речь часто, но по-разному используемая в литературе, открывает большие характерологические возможности. В данном случае она дает автору большую свободу, основания для большей (по сравнению с прямой речью) объективизации изображаемого. Еще один последовательный шаг в этом направлении – и в некоторых эпизодах происходит прямой вывод повествования из «авторской шуховской» в «авторскую солженицынскую» речь:

«А вблизи от них сидел за столом кавторанг Буйновский... он также занимал сейчас незаконное место здесь и мешал новоприбывающим бригадам, как те, кого пять минут назад он изгонял своим металлическим голосом. Он недавно был в лагере, недавно на общих работах. Такие минуты, как сейчас, были (он не знал этого) особо важными для него минутами, превращавшими его из властного, звонкого морского офицера в малоподвижного осмотрительного зэка, только этой малоподвижностью и могущего перемочь отверстанные ему двадцать пять лет тюрьмы».

Сдвинув границы шуховского жизнеощущения, автор получил право увидеть и то, чего не мог увидеть его герой. Для Солженицына это было необходимо, например, при мимолетном (но оттого не менее знaчимом) прикосновении к духовному миру лагерной интеллигенции в тех случаях, когда оно должно быть освобождено от чуть снисходительной улыбки человека сугубо «земного» – крестьянина Шухова, т.е. когда речь идет о вещах, находящихся, так сказать, вне шуховской компетенции:

«А Вдовушкин писал свое. Он вправду занимался работой “левой”, но для Шухова непостижимой. Он переписывал новое длинное стихотворение, которое вчера отделал, а сегодня обещал показать Степану Григорьевичу, тому самому врачу, поборнику трудотерапии».

Как видим, едва намеченное композиционно-стилистическое перемещение сразу расширяет тематические, а следовательно, образные и языковые сферы повести. «Властный, звонкий морской офицер», «трудотерапия», сложный «толстовский» синтаксический период: «такие минуты были (он не знал этого) особо важными» и т.д. – все это уже выходит за рамки речевой маски главного героя.

Но соотношения авторского и прямого речевых планов (если за отправную точку принимать несобственно-прямую речь) могут быть сдвинуты и в обратном направлении. Таким обратным сдвигом является непосредственное столкновение косвенной и прямой речи в пределах одного предложения, периода, иногда шире – эпизода:

«Как хвост (колонны зэков. – Т.В. ) на холм вывалил, так и Шухов увидел: справа от них, далеко в степи чернелась еще колонна, шла она нашей колонне наперекос и, должно быть, увидав, тоже припустила. Могла быть эта колонна только мехзавода...

Дорвалась наша колонна до улицы, а мехзаводская позади жилого квартала скрылась... Тут-то мы их и обжать должны!».

Здесь возникает та высшая ступень в слиянии героя и автора, которая дает ему возможность особенно настойчиво подчеркивать их сопереживания, еще и еще раз напоминать о своей непосредственной причастности к изображаемым событиям. Эмоциональный эффект этого слияния исключительно действен: раскрывается добавочная острота, предельная обнаженность иронической горечи, с какой в данном, например, эпизоде описан жуткий «кросс» обгоняющих друг друга обветренных, вымерзших, выголодавших арестантов. На финише кросса – не кубок, а черпак... Черпак баланды, которая сейчас для зэка «дороже воли, дороже жизни, всей прежней и всей будущей жизни».

Не меньшей выразительности достигает и другой стилистический сдвиг – непосредственная передача прямой речи на общем фоне несобственно-прямой. Прямая речь других персонажей экспрессивно-стилистически интерпретируется шуховским речевым обрамлением:

«Кладет Шухов (кирпичи. – Т.В. ), кладет и слушает:

– Да ты что?! – Дэр кричит, слюной брызгает. – Это не карцером пахнет! Это уголовное дело. Тюрин! Третий срок получишь!

Ух, как бригадирово лицо перекосило! Ка-ак швырнет мастерок под ноги! И к Дэру – шаг! Дэр оглянулся – Павло лопату наотмашь подымает... Дэр заморгал, забеспокоился, смотрит, где пятый угол.

Бригадир наклонился к Дэру и тихо так совсем, а явственно здесь наверху:

– Прошло ваше время, заразы, срока давать. Ес-сли ты слово скажешь, кровосос, – день последний живешь, запомни!

Трясет бригадира всего. Трясет, не уймется никак».

Этот сдвиг приобретает особую окраску там, где при его помощи автор сталкивает психологические результаты противоположного жизненного опыта. Здесь иногда используется и прием так называемого остранения, который позволяет видеть вещи с новой и неожиданной стороны. Именно им Солженицын передает, например, добродушно-ироническое отношение Шухова к интересам Цезаря и его собеседников, к их, на взгляд Шухова, непонятному и какому-то ненастоящему «зазонному» миру:

«Цезарь Шухову улыбнулся и сразу же с чудаком в очках, который в очереди все газету читал:

– Аа-а! Петр Михалыч!

И – расцвели друг другу как маки. Тот чудак:

– А у меня “Вечерка”, свежая, смотрите! Бандеролью прислали.

– Да ну? – И суется Цезарь в ту же газету. А под потолком лампочка слепенькая-слепенькая, чего там можно мелкими буквами разобрать?

– Тут интереснейшая рецензия на премьеру Завадского!..

Они, москвичи, друг друга издаля чуют, как собаки. И, сойдясь, все обнюхиваются, обнюхиваются по-своему. И лопочут быстро-быстро, кто больше слов скажет. И когда так лопочут, так редко русские слова попадаются, слушать их – все равно как латышей или румын».

Вот в соотношении и пропорциях всех этих способов «речеведения», благодаря которым Солженицын всегда умеет показать ровно столько, сколько нужно, и именно так, как нужно для его художественного замысла, и заключается «новый блеск старого приема», отмеченный современной критикой .

<Разговорная основа стиля>

Стилистически безукоризненно выполненное переплетение прямой, несобственно-прямой и косвенной речи накладывается на общую для всей повести «разговорную» речевую канву. И это определяет еще одну интересную особенность повествовательного стиля Солженицына. Максимально детализованное, дробящее факт на простейшие составные элементы описание каждого (внешне незначительного, а на самом деле исполненного глубокого смысла) события не замедляет, как можно было бы ожидать, темпа повествования. Так же и ритм (а ритм повести необычайно интересен и символичен) не становится от этого слишком однообразным и размеренным. Характерные особенности разговорной речи допускают совмещение указанной детализации с экспрессивной стремительностью рубленой фразы, с обилием эмоционально окрашенных вопросительных и восклицательных фигур, с синтаксическими повторами, с необычайной выразительностью вводных слов и оборотов, со своеобразным порядком слов, с контаминацией разных по синтаксическому строению предложений и т.д.

Стихия разговорной речи в творчестве Солженицына – это вообще отдельная, большая проблема, при изучении которой надо подробно рассматривать каждое из перечисленных (а также целый ряд других) явлений. В то же время большинство из них можно показать на любом куске текста повести. Возьмем ли мы, например, шуховские рассуждения про арестантскую думу («Дума арестантская – и та несвободная, все к тому же возвращается, все снова ворошит: не нащупают ли пайку в матрасе? в санчасти освободят ли вечером? Посадят капитана или не посадят? И как Цезарь на руки раздобыл белье свое теплое? Наверное, подмазал в каптерке личных вещей, откуда ж?») или про то, как хлеб распределить («вот хлеба четыреста, да двести, да в матрасе не меньше двести. И хватит. Двести сейчас нажать, завтра утром пятьсот улупить, четыреста взять на работу – житуха!»), возьмем ли мы другие отдельные фразы («не санчасть его теперь манила – а как бы еще к ужину добавить?»; «Цезарь богатый, два раза в месяц посылки, всем сунул, кому надо, – и придурком работает в конторе…» и пр.), – во всех этих примерах преобладает концентрированная разговорно-просторечная интонация, как нельзя лучше гармонирующая с обликом рассказчика. Именно она создает характерную для повести атмосферу «внешней непритязательности и естественной простоты» (А.Твардовский), которая возникла, конечно, не сама по себе, а как реализация блестящего стилистического и языкового чутья художника.

<Преобладание общелитературной лексики>

Итак, «единственно возможный» словесный порядок для повести – это тот синтаксико-стилистический строй, который сложился в результате своеобразного использования смежных возможностей сказа, сдвигов авторского и прямого высказывания и особенностей разговорной речи. Он наилучшим образом соответствует ее идейно-сюжетным и композиционным принципам . И, очевидно, ему, в свою очередь, таким же наилучшим образом должны соответствовать «единственно возможные слова», что, как мы дальше увидим, действительно составляет одну из самых интересных художественных сторон повести.

Но именно эти слова, «единственно возможные» и объективно, и субъективно, вызывают сомнения, а иногда и прямое возмущение пуристически настроенной части читательской общественности, представителей которой мало заботит вопрос о том, как лексический отбор связан с общим художественным замыслом произведения. Между тем только серьезное и, главное, непредубежденное отношение и к самой повести, и к выразительным средствам художественной речи, и к русскому языку вообще может способствовать формированию объективного взгляда на предмет.

Как уже было сказано выше, язык повести «Один день Ивана Денисовича» многопланов, и планы эти тонко, подчас еле уловимо переплетены. Однако с точки зрения лексической ее составные элементы выделяются более или менее четко.

Основной лексический пласт – это слова общелитературной речи, хотя на первый взгляд может показаться иначе. Но иначе быть не может. Мы знаем немало писателей в истории русской литературы, которым свойственна «внелитературная» форма языкового употребления. Вспомним хотя бы Гоголя и Лескова, а в советской литературе – раннего Леонова, Бабеля, Зощенко . Но всегда, при любой (диалектной, просторечной, жаргонной) направленности в стилизации речи опорной точкой, нейтральным фоном служит литературный язык . Написанное целиком на жаргоне, диалекте и т.д. произведение не может стать общенациональным художественным достоянием.

В повести «Один день Ивана Денисовича» диалектная и жаргонная лексика играет традиционную роль наиболее ярких стилистических речевых средств. Количественная соразмерность этой лексики с лексикой литературной достаточно наглядна в пользу последней. Правда, только количественное преобладание еще ничего не говорит о месте в повести литературной лексики, так как она нейтральна и, следовательно, мало заметна по сравнению с «окрашенными» внелитературными словами. Но если мы просто еще раз обратим взгляд читателя на любой взятый наугад отрывок из повести, то увидим, что вовсе не только какими-то необычайными словарными «экзотизмами» создает автор выразительную речь героя и его окружения, а главным образом умело используемыми средствами общелитературной лексики, наслаивающейся, как мы уже говорили, на разговорно-просторечную синтаксическую структуру:

«Из рыбки мелкой попадались все больше кости, мясо с костей сварилось, развалилось, только на голове и на хвосте держалось. На хрупкой сетке рыбкиного скелета не оставив ни чешуйки, ни мясинки, Шухов еще мял зубами, высасывал скелет – и выплевывал на стол. В любой рыбе он ел все, хоть жабры, хоть хвост, и глаза ел, когда они на месте попадались, а когда вываливались и плавали в миске отдельно – большие, рыбьи глаза – не ел. Над ним за то смеялись».

Или: «Снуют зэки во все концы! Одно время начальник лагеря еще такой приказ издал: никаким заключенным в одиночку по зоне не ходить. А куда можно – вести всю бригаду одним строем. А куда всей бригаде сразу никак не надо – скажем, в санчасть или в уборную, – то сколачивать группы по четыре-пять человек, и старшего из них назначать, и чтоб вел своих строем туда, а там дожидался, и назад – тоже строем».

Убийственный сарказм этого последнего отрывка, например, обостряется именно подчеркнутой нейтральностью словесного подбора, еще более «остраняющей» бессмысленность и тупость изображаемых лагерных порядков. Новый просторечно-«боевой» фразеологизм «сколачивать группы» лишь усугубляет обыденную «деловитость» сделанного как бы мимоходом пояснения.

В третьем, четвертом и т.д. взятом нами отрывке – аналогичное явление: нелитературные слова не определяют общего лексического состава повести.

<Диалектные и просторечные формы в языке повести>

Второй пласт лексики, очень важный для Солженицына, – это лексика диалектная. Сделав центральным героем своей повести крестьянина и «перепоручив» ему авторскую функцию, Солженицын сумел создать на редкость выразительную и нешаблонную диалектную характеристику его речи, категорически исключившую для всей современной литературы эффективность возврата к затасканному репертуару «народных» речевых примет, кочующих из произведения в произведение (типа апосля, надысь, милок, глянь-кось и т.п.).

В большей своей части эта диалектная характеристика формируется даже не за собственно лексический счет (халабуда, наледь, гунявый, ухайдакаться), а за счет словообразования: укрывище, недотыка, наскорях, удоволенный, смогать, обневолю. Такой путь приобщения диалектизмов к художественной речевой сфере обычно вызывает у критики заслуженно одобрительную оценку, так как он обновляет привычные ассоциативные связи слова и образа .

В этом же ключе лежит использование и не специфически диалектной, а вообще просторечной лексики. В речи современного крестьянства та и другая практически неотделимы друг от друга. И восходят ли такие, предположим, слова, как духовитый, хреновый, подхватиться, самодумка и другие, к какому-нибудь определенному говору и именно потому употреблены или же они воспринимаются в общепросторечных своих качествах – для речевой характеристики Ивана Денисовича совершенно не важно. Важно то, что с помощью и первых, и вторых речь героя получает нужную эмоционально-стилистическую окраску. Мы слышим живую, свободную от легко приобретаемого в недавние времена на различных сомнительных поприщах стандарта, щедрую на юмор, наблюдательную народную речь. Солженицын ее очень хорошо знает и чутко улавливает в ней малейшие новые оттенки. Интересно, например, в этом смысле употребление Шуховым глагола страховать в одном из новых (производственно-спортивных) значений – предохранять, обеспечивать безопасность действия: «Шухов... одной рукой поспешно, благодарно брал недокурок, а второю страховал снизу, чтоб не обронить». Или же стяженное употребление одного из значений глагола состоять, которое могло войти в народную речь только в наше время: «Привез кто-то с войны трафаретки, и с тех пор пошло, пошло, и все больше таких красителей набирается: нигде не состоят, нигде не работают...».

Знание народной речи дало писателю и нелегкий жизненный опыт, и, без всякого сомнения, активный профессиональный интерес, побудивший его не только наблюдать, но и специально изучать русский язык.

Как показало сопоставление основного круга внелитературной лексики, использованной в повести, с данными «Толкового словаря живого великорусского языка» В.И. Даля, Солженицын, стремясь прежде всего к достоверности словесного отбора, выверял по словарю каждое слово, заимствованное не из своего собственного, личного словарного запаса, а извне. Причем цель, с какой Солженицын изучал словарь Даля , была именно проверить действительное существование услышанного слова, его значение, а не выискать слово «почудней». Об этом убедительно говорит тот факт, что диалектная и обиходно-просторечная лексика у Солженицына, как правило, не идентична соответственным словам у Даля, а лишь сходна с ними. Например, доболтки, зяблый, захрясток – в повести; доболтка (только в ед. ч.), зябливый, захрястье – у Даля.

Может быть, как раз потому, что элементы народной речи даны Солженицыным нешаблонно, некоторым читателям (закалившимся на словесных штампах, бойко рисующих разбитных «дедов» и отсталых старушек) его авторская манера представляется «излишне стилизованной». Дело же заключается только в желании или нежелании признать за писателем право на самобытность в истинном смысле этого слова.

<Использование тюремного жаргона>

Еще одним из лексических пластов, на совокупности которых строится речевой костяк повести, являются отдельные слова и обороты (очень немногочисленные – около 40 слов) тюремного жаргона. Солженицын употребляет их исключительно тактично, с чувством «соразмерности и сообразности».

Полное отсутствие этих слов в повести заразило бы ее одной из тех мелких неправд, которые в конце концов образуют большую неправду, на корню подрывающую художественное доверие к литературному произведению. Возможно ли изображать лагерь, не употребляя лагерных выражений, тем более что рассказывает о лагере сам лагерник? Возможно ли в самом деле заменить, как предлагает один из московских читателей , режущие слух стыдливым блюстителям нравственности «блатные» слова другими – «приличными»?

Если встать на этот сомнительный путь, то вместо слова параша придется написать нечто типа туалетная бочка; вместо падлы – тоже что-нибудь «безукоризненно нежное», например, дурные люди. В последнем случае речь надзирателя будет выглядеть так: «Ничего, дурные люди, делать не умеют и не хотят. Хлеба того не стоят, что им дают»...

Тех, кому подобный текст покажется очень «красивым», вряд ли волнуют подлинность и жизненность художественного повествования.

Но даже если мы отбросим эти нарочно взятые крайности и подставим не жеманные выражения, а «средние», нейтральные слова (например, вместо пары шмон шмонять возьмем пару обыск обыскивать ), даст ли это полноценный художественный результат? Конечно, нет, и не только потому, что утратится «локальный колорит». Ведь между «шмоном» и «обыском» – пропасть неизмеримо бoльшая, чем обычное стилистическое различие. Шмон – это не просто обыск, малоприятная, но имеющая все же какие-то логические основания процедура. Шмон – это узаконенное издевательство, мучительное и нравственно, и физически:

«Поздней осенью, уж земля стуженая, им все кричали:

– Снять ботинки, мехзавод! Взять ботинки в руки!

Так босиком и шмоняли. А и теперь, мороз, не мороз, ткнут по выбору:

– А ну-ка, сними правый валенок! А ты – левый сними! Снимет валенок зэк и должен, на одной ноге пока прыгая, тот валенок опрокинуть и портянкой потрясти...».

Вот что такое «шмон». И едва ли какая-либо замена окажется здесь удачной, не говоря уже о том, что для нее нет вообще никаких логических оснований. Доводы же, которые выдвигают сторонники такой «замены», признать обоснованными нельзя.

Один из доводов – это критерий «понятности». «Тюремные слова непонятны, их никто не знает», – говорят некоторые читатели. Но это не так. Во-первых, потому, что многие слова (или, вернее, значения слов), жаргонные искони, широко известны и часто используются далеко за пределами тюремных стен и лагерных ворот (стучать в значении ‘доносить’, смываться, доходить доходяга, заначить, темнить и др.). Лексику, принадлежащую собственно тюремному жаргону, не всегда можно отделить от общей вульгарно-просторечной речевой стихии, так как та и другая подвижны и находятся в состоянии постоянного взаимопополнения.

Во-вторых, отдельные слова тюремного жаргона автор комментирует, иногда в тексте, иногда прямой сноской (кум, бур). Смысл некоторых из них с достаточной ясностью раскрывается самим контекстом, без специальных пояснений. В частности, это касается и аббревиатур (гулаг, зэк). Сложносокращенные и просто сокращенные слова понятны безусловно – начкар, опер. Очень прозрачна и тюремная фразеология – качать права, совать на лапу, травить бдительность, от звонка до звонка.

В-третьих, неясно, на какого читателя должен ориентироваться автор произведения, чтобы быть уверенным в том, что все употребленные им слова известны каждому, кто захочет прочесть его книгу.

Читатели бывают разные, с разной культурой и опытом, с разным индивидуальным словарным запасом. И увеличение этого словарного запаса после знакомства с очередным произведением художественной литературы, несомненно, окажется только полезным, поскольку все-таки не «все то вздор, чего не знает Митрофанушка».

Второй довод, следуя которому надо очистить повесть от тюремных и вообще от вульгарных, иногда прямо ругательных слов, содержит ложно понятый критерий «нравственности» . Здесь речь идет не о малоизвестных, а, наоборот, об очень хорошо всем известных словах, осведомленность в которых считается необходимым скрывать. И протест против их художественно оправданного употребления в повести связан не с чем иным, как с ханжескими представлениями о том, что «искусство существует не для осмысливания жизни, не для расширения взглядов, а для обезьяньего подражания» 10 .

Настоящее искусство – это прежде всего правда. Правда в большом и малом. Правда в деталях. В этом смысле для языка художественного произведения нет никаких псевдоэтических норм, нет фарисейских правил, что можно и чего нельзя. Все зависит от того, зачем употребляется в литературе то или иное речевое средство.

Рецидивом самого мрачного догматизма явилось бы сейчас утверждение, что литература вообще не должна изображать отрицательные стороны нашей действительности. А если должна, то, естественно, такими художественными приемами, которые вызваны к жизни требованиями эстетически осмысленной типизации.

Таким образом, пока существует тюремный жаргон (а он умрет сам собой, когда исчезнут преступления и тюрьмы), одинаково бесполезно и закрывать глаза на его реальное существование, и возражать против его использования в реалистической художественной литературе.

В повести «Один день Ивана Денисовича» есть и тот (представляющий несколько иную словесную категорию, чем уже названные) лексический круг, которым всегда бывает отмечено произведение мастера. Это – индивидуальное словоупотребление и словообразование. У Солженицына оно больше всего характеризуется полным и совершенно естественным совпадением со структурными и выразительными свойствами народной речи, лежащей в основе его стилистики. Благодаря этим качествам словотворчество Солженицына совсем не воспринимается как инородная струя в общем потоке очень тонко дифференцированных – но при этом взаимно друг друга дополняющих и именно тем создающих картину исключительной достоверности изображения – средств общенародного языка.

Ни в одном конкретном случае мы не можем с уверенностью сказать, что перед нами слова, которые автор повести «взял да и придумал». Больше того, вряд ли сам автор решился бы точно определить границу между созданным и воспроизведенным, настолько близка ему и органична для него та речевая среда, которую он изображает и членом (а следовательно, в какой-то мере и творцом) которой он является. Поэтому особенности «собственно солженицынских» и «несобственно солженицынских», но им отобранных слов одинаковы. Это обновленный состав слова, во много раз увеличивающий его эмоциональную значимость, выразительную энергию, свежесть его узнавания. Даже один пример – недокурок (вместо привычного окурок ) – говорит обо всем этом сразу и очень явственно.

Такова же функция необычайно динамичных, показывающих сразу целый комплекс оттенков, в которых и проявляется самый характер действия (темп, ритм, степень интенсивности, психологическая окраска) глагольных образований, например: обоспеть (всюду ловко успеть), додолбать, вычуивать, пронырнуть, ссунуть (с лица тряпочку), сумутиться (суетиться), засавывать. Ими, как и другими «обновленными» словами и значениями слов, достигается живой контакт с текстом, имитирующий непосредственность физического ощущения. Вот несколько примеров.

Зримый и осязаемый образ «уюта» арестантской столовой, сконцентрированный в одном слове: косточки рыбьи из баланды выплевывают прямо на стол, а потом, когда целая гора наберется, смахивают, и они «дохрястывают на полу».

Высшая степень эмоциональной насыщенности слова, в котором, как в едином порыве смутной надежды и тоски, выражает себя сразу весь лагерный народ: очень ждут бурана. В буран не выводят на работу. « – Эх, буранов давно нет! – вздохнул краснолицый латыш Кильгас. – За всю зиму – ни бурана! Что за зима?!

– Да... буранов... буранов... – перевздохнула бригада».

Наиболее категоричная и экономная характеристика степени питательности лагерного рациона: «каша безжирная », где ни нейтральный словообразовательный синоним («нежирная»), ни синонимичная грамматическая конструкция («без жира») не покроют полностью выразительного смысла этого слова.

Очень точно выраженная смесь ненависти и фамильярного презрения в наименовании дежурного надзирателя: дежурняк.

Неожиданной экспрессией оборачиваются:

1) использование забытого исходного значения слова (например, тленный ‘гниющий, гнилой’), которое сейчас малоупотребительно и во всех других своих значениях: «разварки тленной мелкой рыбешки»;

2) просто необычное для данной контекстной ситуации словоупотребление: «до обеда – пять часов. Протяжно ». То же самое – в чудесном образе «ботинки с простором»;

3) неупотребительные формы слов, например, деепричастия ждя, пролья, которые расширяют диапазон сопоставительных возможностей называемых ими побочных действий с основными действиями: «Фу-у! – выбился Шухов в столовую. И не ждя, пока Павло ему скажет, – за подносами, подносы свободные искать». Здесь это ждя цементирует всю фразу, выстраивая действия Шухова в один временной ряд и подчеркивая их стремительность в ответственный момент: с боем прорваться в столовую, сразу сориентироваться и, хоть надо бы для порядка помбригадира сначала спросить, нестись за подносами, добывая их в схватках с зэками из других бригад.

<Заключение. О сложности и простоте>

Здесь названы лишь некоторые формы проявления своеобразной интерпретации автором словотворческого процесса. Остальные из них должны быть впоследствии изучены более детально.

Также необходимо в дальнейшем обратиться и к наиболее традиционной части анализа языка художественного произведения – к наблюдению над специальными образно-метафорическими речевыми средствами, которыми пользуется писатель.

Метафорический строй повести Солженицына во многих отношениях интересен: и действенным применением исключительности словесного образа, бытующего в среде (бушлат деревянный – гроб), и грубовато-юмористическим ассоциированием, лежащим в основе авторского тропа (намордник дорожный – тряпочка, надеваемая на лицо для защиты от ветра), особенно характерного в метонимических находках («И понял Шухов, что ничего не сэкономил: засосало его сейчас ту пайку съесть в тепле »), и многим другим.

Но общая стилистическая направленность произведения определяется как раз крайней скупостью автора на использование переносно-фигуральных свойств слова. Его ставка в достижении высшей художественной цели – это, как мы могли увидеть, ставка на обратное явление – на образную весомость первоначального, прямого значения слова во всей его простоте и обыденности.

Таким образом, сложность языка повести «Один день Ивана Денисовича» – сложность мнимая. Язык повести прост. Но прост той отточенной и выверенной простотой, которая действительно может быть только результатом сложности – неизбежной сложности писательского труда, если этот труд честен, смел и свободен.

Не случайно поэтому спокойную и горькую квинтэссенцию всего того, что говорит нам Иван Денисович, автор заключает не в специальные, архитектонически многосоставные отступления, а в уникальные по своей емкой немногословности и прямолинейному аскетизму заметки, сделанные как бы вскользь:

«Работа – она как палка, конца в ней два: для людей делаешь – качество дай, для дурака делаешь – дай показуху»; «Вроде не обидно никому, всем ведь поровну... А разобраться – пять дней работаем, а четыре едим»; «Сколь раз Шухов замечал: дни в лагере катятся – не оглянешься. А срок сам – ничуть не идет, не убавляется его вовсе»; «Закон – он выворотной. Кончится десятка – скажут, на тебе еще одну. Или в ссылку»; «Таких дней в его сроке от звонка до звонка было три тысячи шестьсот пятьдесят три. Из-за високосных годов – три лишних дня набавлялось».

Сосредоточенный в этих замечаниях лаконичный итог невеселых размышлений героя – стилистический ключ ко всей повести, помогающий читателю открыть ее точную правдивость и неповторимую выразительность, которые не терпят в литературе никаких языковых компромиссов.

Т.Мотылева . В спорах о романе. «Новый мир», 1963, № 11, с. 225.

Например, как Шухов ужинает («с той и с другой миски жижицу горячую отпив...») или как тряпочку (намордник дорожный) надевает и т.д.

Композиционный принцип повести: намеренная бессюжетность; строго последовательное во времени, равномерное в тщательной детализации разнохарактерных явлений описание событий одного дня, трагедийный масштаб которых разрастается в сознании читателя, как организм чудовищного насекомого под сильным микроскопом. Не будь этой безжалостной, как свидетельское показание, строгости в воспроизведении мельчайших бытовых и психологических подробностей лагерной жизни, не будь обусловленной ею абсолютной художественной точности языкового прицела – не было бы в повести и «своего» поворота идеи при изображении: неброского, будничного мужества народа, который хотел жить, когда естественнее было хотеть умереть; его суровой и мудрой чистоты, внутренне всегда противостоящей беззакониям разнузданной власти; его скрытой духовной силы, позволяющей человеку оставаться человеком в условиях нечеловеческих; одним словом, не было бы настоящей, жестокой правды, тем более страшной, чем проще и сдержанней она изображена.

См.: В.В. Виноградов . О художественной прозе. М.–Л., 1930, с. 50.

«Формы... “внелитературного” речеведения в художественной литературе... всегда имеют за собой, как второй план построения, смысловую систему “общелитературного” языка данной эпохи». (Там же.)

Ср., например, восторженный комментарий И.Гуро к таким словам, как шлепоток, пригревные полянки, первенькая черемуха в прозе С.Сартакова («Лит. Россия», 27 декабря 1963 г.).

В его письме, как и еще в нескольких письмах, полученных Институтом русского языка АН СССР, выражается недовольство нравственной и эстетической «неразборчивостью» Солженицына. При этом в списке слов, которые рекомендуется изгнать из повести, чтобы «получилась хорошая вещь», в одном ряду находятся: укрывище, удоволенный, падло, зэк и др.

«...Третья болезнь, от которой пытаются вылечить русский язык всевозможные лекари и целители, – такая же мнимая, как и первые две.

Я говорю о засорении речи якобы непристойными грубостями, которые внушают такой суеверный, я сказал бы, мистический страх многим ревнителям чистоты языка.

Страх этот совершенно напрасен, ибо наша литература – одна из самых целомудренных в мире. Глубокая серьезность задач, которые ставит она перед собою, исключает всякие легковесные, фривольные темы...

Но одно дело – целомудрие, а другое – чистоплюйство и чопорность» (К.И. Чуковский . Живой как жизнь. М., 1963, с. 105–106).

Л.Лиходеев . Клешня. «Юность», 1964, № 1.

Художественные особенности. Сразу же после публикации повесть “Один день Ивана Денисовича”; была отнесена критикой к выдающимся художественным произведениям. К. Симонов отмечал в книге Солженицына “лаконичность и отточенность прозы боль­ших художественных обобщений”;.

О художественном воздействии повести на читателя свидетель­ствуют слова нашего современника, прозаика и публициста, С. Е. Резника: “В “Денисовиче”; не было никакой риторики. Ни од­ной фальшивой ноты. Хроника одного рутинного дня жизни одного самого

простого, незащищенного, маленького человека в этом гулаговском аду, к которому он сам уже настолько притерпелся, что и не замечает львиной доли ужасов своего существования. В этом была особая сила воздействия на читателя, ибо то, чего не замечал сам герой, читатель-то видел и ощущал. Для этого требовалось ог­ромное мастерство. Так что для меня – прежде всего – это была прекрасная литература”;.

В повести “Один день Ивана Денисовича”; нет рассказчика. По­вествование идет от имени героя. Однако картина мира, которую он видит, воспринимается независимо от самого героя. И только тогда она усиливается, когда автор решает напоследок вмешаться в пове­ствование: “Таких дней в его лагерной жизни было три тысячи ше­стьсот пятьдесят три. Из-за високосных лет три дня набегало”;.

Огромная роль в художественном мире писателя принадлежит языковым средствам. Солженицын считает, что с течением времени “произошло иссушительное обеднение русского языка”;, а сего­дняшнюю письменную речь называет “затертой”;. Утрачены многие народные слова, старославянизмы, способы образования экспрес­сивно окрашенных слов. Желая “восстановить накопленные, а по­том утраченные богатства”;, Александр Исаевич Солженицын не только составил “Русский словарь языкового расширения”;, но и ис­пользовал материал этого словаря в своих книгах, в частности в по­вести “Один день Ивана Денисовича”;.

Глоссарий:

  • художественное своеобразие повести один день ивана денисовича
  • художественные особенности о один день ивана денисовича
  • в повести один день ивана денисовича два повествователя как объединяет их богатство одного дня одной человеческой судьбы?
  • один день ивана денисовича особенности
  • особенность произведения один день ивана денисовича

Другие работы по этой теме:

  1. В судьбе Александра Исаевича Солженицына события, обычные для миллионов его сограждан, сплелись с событиями редкими и даже исключительными. Произведение “Один день Ивана Денисовича” было задумано...
  2. Смысл названия. Задумана повесть была на общих работах в Экибастузском Особом лагере зимой 1950-1951 г. Написана она бы­ла в 1959 г. Замысел свой автор объясняет...
  3. Жанровые особенности. Появление “Одного дня Ивана Дени­совича”; вызвало настоящее потрясение: все газеты и журналы от­кликнулись на публикацию произведения Солженицына. Критика и большинство читателей восприняли повесть...
  4. История создания. Солженицын начал писать в начале 60-х годов и получил известность в “самиздате” как прозаик и беллет­рист. Слава обрушилась на писателя после опубликования в...
  5. Повесть была создана в 1959 году и напечатана в июне 1962 года в 11-м номере журнала “Новый мир”, который ре­дактировал А. Т. Твардовский. Затем она...
  6. Идейно-тематическое содержание. А. Твардовский, предва­ряя публикацию в “Роман-газете”;, писал: “Читатель не найдет в повести Солженицына всеобъемлющего изображения того истори­ческого периода, который, в частности, отмечен горькой...
  7. Биография А. Солженицына типична для человека его поколения и, в то же время, представляет собой исключение из правил. Ее отличают крутые повороты судьбы и события,...

Значение произведения А. Солженицына не только в том, что оно открыло прежде запретную тему репрессий, задало новый уровень художественной правды, но и в том, что во многих отношениях (с точки зрения жанрового своеобразия, повествовательной и пространственно-временной организации, лексики, поэтического синтаксиса, ритмики, насыщенности текста символикой и т.д.) было глубоко новаторским.

Шухов и другие: модели поведения человека в лагерном мире

В центре произведения А. Солженицына - образ простого русского человека, сумевшего выжить и нравственно выстоять в жесточайших условиях лагерной неволи. Иван Денисович, по словам самого автора, - образ собирательный. Одним из его прототипов был солдат Шухов, воевавший в батарее капитана Солженицына, но никогда не сидевший в сталинских тюрьмах и лагерях. Позже писатель вспоминал: «Вдруг, почему-то, стал тип Ивана Денисовича складываться неожиданным образом. Начиная с фамилии - Шухов, - влезла в меня без всякого выбора, я не выбирал её, а это была фамилия одного моего солдата в батарее, во время войны. Потом вместе с этой фамилией его лицо, и немножко его реальности, из какой он местности, каким языком он говорил» (П . II: 427) . Кроме того, А. Солженицын опирался на общий опыт заключённых ГУЛАГа и на собственный опыт, приобретённый в Экибастузском лагере. Авторское стремление к синтезу жизненного опыта разных прототипов, к совмещению нескольких точек зрения обусловило выбор типа повествования. В «Одном дне Ивана Денисовича» Солженицын применяет очень сложную повествовательную технику, основанную на попеременном слиянии, частичном совмещении, взаимодополнении, взаимоперетекании, а иногда и расхождении точек зрения героя и близкого ему по мироощущению автора-повествователя, а также некоего обобщённого взгляда, выражающего настроения 104‑й бригады, колонны или в целом зэков-работяг как единого сообщества. Лагерный мир показан преимущественно через восприятие Шухова, но точка зрения персонажа дополняется более объёмным авторским видением и точкой зрения, отражающей коллективную психологию зэков. К прямой речи или внутреннему монологу персонажа иногда подключаются авторские размышления и интонации. Доминирующее в рассказе «объективное» повествование от третьего лица включает в себя несобственно-прямую речь, передающую точку зрения главного героя, сохраняющую особенности его мышления и языка, и несобственно-авторскую речь. Помимо этого встречаются вкрапления в форме повествования от первого лица множественного числа типа: «А миг - наш!», «Дорвалась наша колонна до улицы…», «Тут-то мы их и обжать должны!», «Номер нашему брату - один вред…» и т. д.

Взгляд «изнутри» («лагерь глазами мужика») в рассказе чередуется со взглядом «извне», причём на повествовательном уровне этот переход осуществляется почти незаметно. Так, в портретном описании старика-каторжанина Ю-81, которого в лагерной столовой разглядывает Шухов, при внимательном чтении можно обнаружить чуть заметный повествовательный «сбой». Оборот «его спина отменна была прямизною» вряд ли мог родиться в сознании бывшего колхозника, рядового бойца, а ныне прожжённого «зэка» с восьмилетним стажем общих работ; стилистически он несколько выпадает из речевого строя Ивана Денисовича, еле заметно диссонирует с ним. По всей видимости, здесь как раз пример того, как в несобственно-прямую речь, передающую особенности мышления и языка главного героя, «вкрапляется» чужое слово. Остаётся понять - является ли оно авторским , или же принадлежит Ю-81. Второе предположение строится на том, что А. Солженицын обычно строго следует закону «языкового фона»: то есть так строит повествование, чтобы вся языковая ткань, в том числе и собственно авторская, не выходила за круг представлений и словоупотребления персонажа, о котором идёт речь. А так как в эпизоде речь заходит о старике-каторжанине, то нельзя исключить возможности появления в данном повествовательном контексте речевых оборотов, присущих именно Ю-81.

О долагерном прошлом сорокалетнего Шухова сообщается немного: до войны он жил в небольшой деревушке Темгенёво, имел семью - жену и двух дочерей, работал в колхозе. Собственно «крестьянского», правда, в нём не так уж и много, колхозный и лагерный опыт заслонил, вытеснил некоторые «классические», известные по произведениям русской литературы крестьянские качества. Так, у бывшего крестьянина Ивана Денисовича почти не проявляется тяга к матушке-землице, нет воспоминаний о корове-кормилице. Для сравнения можно вспомнить, какую значительную роль в судьбах героев деревенской прозы играют коровы: Звездоня в тетралогии Ф. Абрамова «Братья и сестры» (1958–1972), Рогуля в повести В. Белова «Привычное дело» (1966), Зорька в повести В. Распутина «Последний срок» (1972). Вспоминая своё деревенское прошлое, о корове по имени Манька, которой злые люди прокололи вилами брюхо, рассказывает бывший вор с большим тюремным стажем Егор Прокудин в киноповести В. Шукшина «Калина красная» (1973). В произведении Солженицына подобные мотивы отсутствуют. Кони (лошади) в воспоминаниях Щ-854 тоже не занимают какого-либо заметного места и мимоходом упоминаются лишь в связке с темой преступной сталинской коллективизации: «В одну кучу скинули <ботинки>, весной уж твои не будут. Точно, как лошадей в колхоз сгоняли» ; «Такой мерин и у Шухова был, до колхоза. Шухов-то его приберегал, а в чужих руках подрезался он живо. И шкуру с его сняли» . Характерно, что этот мерин в воспоминаниях Ивана Денисовича предстаёт безымянным, безликим. В произведениях же деревенской прозы, рассказывающих о крестьянах советской эпохи, кони (лошади), как правило, индивидуализированы: Пармен в «Привычном деле», Игренька в «Последнем сроке», Весёлка в «Мужиках и бабах» Б. Можаева и т.д. Безымянная кобыла, купленная у цыгана и «отбросившая копыта» ещё до того, как её обладатель сумел добраться до своего куреня, естественна в пространственно-этическом поле полулюмпенизированного деда Щукаря из романа М. Шолохова «Поднятая целина». Не случайна в этом контексте и такая же безымянная «телушка», которую Щукарь «подвалил», чтобы не отдавать в колхоз, и, «от великой жадности» объевшись вареной грудинкой, вынужден был в течение нескольких суток беспрестанно бегать «до ветру» в подсолнухи.

У героя А. Солженицына нет сладостных воспоминаний о святом крестьянском труде, зато «в лагерях Шухов не раз вспоминал, как в деревне раньше ели: картошку - целыми сковородами, кашу - чугунками, а ещё раньше, по-без-колхозов, мясо - ломтями здоровыми. Да молоко дули - пусть брюхо лопнет» . То есть деревенское прошлое воспринимается скорее памятью изголодавшегося желудка, а не памятью истосковавшихся по земле, по крестьянскому труду рук и души. У героя не проявляется ностальгии до деревенскому «ладу», по крестьянской эстетике. В отличие от многих героев русской и советской литературы, не прошедших школы коллективизации и ГУЛАГа, Шухов не воспринимает отчий дом, родную землю как «утраченный рай», как некое сокровенное место, к которому устремлена его душа. Возможно, это объясняется тем, что автор хотел показать катастрофические последствия социальных и духовно-нравственных катаклизмов, потрясших в XX столетии Россию и существенно деформировавших структуру личности, внутренний мир, саму природу русского человека. Вторая возможная причина отсутствия у Шухова некоторых «хрестоматийных» крестьянских черт - опора автора рассказа прежде всего на реальный жизненный опыт, а не на стереотипы художественной культуры.

«Из дому Шухов ушёл двадцать третьего июня сорок первого года» , воевал, был ранен, отказался от медсанбата и добровольно вернулся в строй, о чём в лагере не раз сожалел: «Шухов вспомнил медсанбат на реке Ловать, как он пришёл туда с повреждённой челюстью и - недотыка ж хренова! - доброй волею в строй вернулся» . В феврале 1942‑го на Северо-Западном фронте армию, в которой он воевал, окружили, многие бойцы попали в плен. Иван Денисович же, пробыв в фашистском плену всего два дня, бежал, вернулся к своим. Развязка этой истории содержит скрытую полемику с рассказом М.А. Шолохова «Судьба человека» (1956), центральный персонаж которого, бежав из плена, был принят своими как герой. Шухова же, в отличие от Андрея Соколова, обвинили в измене: будто он выполнял задание немецкой разведки: «Какое ж задание - ни Шухов сам не мог придумать, ни следователь. Так и оставили просто - задание» . Эта подробность ярко характеризует сталинскую систему правосудия, при которой обвиняемый сам должен доказывать собственную вину, предварительно придумав её. Во-вторых, приведённый автором частный случай, касающийся как будто бы только главного героя, даёт основания предположить, что «Иванов Денисовичей» проходило через руки следователей так много, что те были просто не в состоянии каждому солдату, побывавшему в плену, придумать конкретную вину. То есть на уровне подтекста речь здесь идёт о масштабах репрессий.

Кроме того, как заметили уже первые рецензенты (В. Лакшин), данный эпизод помогает глубже понять героя, смирившегося с чудовищными по несправедливости обвинениями и приговором, не ставшего протестовать и бунтовать, добиваясь «правды». Иван Денисович знал, что если не подпишешь - расстреляют: «В контрразведке били Шухова много. И расчёт был у Шухова простой: не подпишешь - бушлат деревянный, подпишешь - хоть поживёшь ещё малость» . Иван Денисович подписал, то есть выбрал жизнь в неволе. Жестокий опыт восьми лет лагерей (семь из них - в Усть-Ижме, на севере) не прошёл для него бесследно. Шухов вынужден был усвоить некоторые правила, без соблюдения которых в лагере трудно выжить: не спешит, в открытую не перечит конвою и лагерному начальству, «кряхтит и гнётся», лишний раз не «высовывается».

Шухов наедине с самим собой, как отдельная личность отличается от Шухова в бригаде и тем более - в колонне зэков. Колонна - тёмное и длинное чудовище с головой («уж голову колонны шмонали»), плечами («колыхнулась колонна впереди, закачалась плечами»), хвостом («хвост на холм вывалил») - поглощает заключённых, превращает их в однородную массу. В этой массе Иван Денисович незаметно для самого себя меняется, усваивает настроение и психологию толпы. Забыв о том, что сам он только что работал «звонка не замечая», Шухов вместе с другими зэками озлобленно кричит на проштрафившегося молдавана:

«А толпу всю и Шухова зло берёт. Ведь это что за стерва, гад, падаль, паскуда, загребанец? <…> Что, не наработался, падло? Казённого дня мало, одиннадцать часов, от света до света? <…>

У-у-у! - люлюкает толпа от ворот <…> Чу-ма-а! Шко-одник! Шушера! Сука позорная! Мерзотина! Стервоза!!

И Шухов тоже кричит: - Чу-ма!» .

Другое дело - Шухов в своей бригаде. С одной стороны, бригада в лагере - это одна из форм порабощения: «такое устройство, чтоб не начальство зэков понукало, а зэки друг друга» . С другой, бригада становится для заключённого чем-то вроде дома, семьи, именно здесь он спасается от лагерного нивелирования, именно здесь несколько отступают волчьи законы тюремного мира и вступают в силу универсальные принципы человеческих взаимоотношений, универсальные законы этики (хотя и в несколько урезанном и искажённом виде). Именно здесь зэк имеет возможность ощутить себя человеком.

Одна из кульминационных сцен рассказа - развёрнутое описание работы 104‑й бригады на строительстве лагерной ТЭЦ. Эта бесчисленное число раз прокомментированная сцена даёт возможность глубже постичь характер главного героя. Иван Денисович, вопреки усилиям лагерной системы превратить его в раба, который трудится ради «пайки» и из страха наказания, сумел остаться свободным человеком. Даже безнадёжно опаздывая на вахту, рискуя попасть за это в карцер, герой останавливается и ещё раз с гордостью осматривает сделанную им работу: «Эх, глаз - ватерпас! Ровно!» . В уродливом лагерном мире, основанном на принуждении, насилии и лжи, в мире, где человек человеку - волк, где проклят труд, Иван Денисович, по меткому выражению В. Чалмаева, вернул себе и другим - пусть ненадолго! - ощущение изначальной чистоты и даже святости труда.

В этом вопросе с автором «Одного дня…» принципиально расходился другой известный летописец ГУЛАГа - В. Шаламов, который в своих «Колымских рассказах» утверждал: «В лагере убивает работа - поэтому всякий, кто хвалит лагерный труд, - подлец или дурак» . В одном из писем к Солженицыну Шаламов высказал эту мысль и от своего имени: «Те, кто восхваляет лагерный труд, ставятся мной на одну доску с теми, кто повесил на лагерные ворота слова: «Труд есть дело чести, дело славы, дело доблести и геройства» <…> Нет ничего циничнее <этой> надписи <…> И не есть ли восхваление такого труда худшее унижение человека, худший вид духовного растления? <…> В лагерях нет ничего хуже, оскорбительнее смертельно-тяжёлой физической подневольной работы <…> Я тоже «тянул, пока мог», но я ненавидел этот труд всеми порами тела, всеми фибрами души, каждую минуту» .

Очевидно, не желая соглашаться с подобными выводами (с «Колымскими рассказами» автор «Ивана Денисовича» познакомился в конце 1962 года, прочитав их в рукописи, позиция Шаламова была ему известна также по личным встречам и переписке), А. Солженицын в написанной позже книге «Архипелаг ГУЛАГ» вновь скажет о радости созидательного труда даже в условиях несвободы: «Ни на что тебе не нужна эта стена и не веришь ты, что она приблизит счастливое будущее народа, но, жалкий, оборванный раб, у этого творения своих рук ты сам себе улыбнёшься».

Ещё одной формой сохранения внутреннего ядра личности, выживания человеческого «я» в условиях лагерного нивелирования людей и подавления индивидуальности является использование заключёнными в общении между собой имён и фамилий, а не зэковских номеров. Так как «назначение имени - выражать и словесно закреплять типы духовной организации», «тип личности, онтологическую форму её, которая определяет далее её духовное и душевное строение» , утрата заключённым своего имени, замена его номером или кличкой может означать полное или частичное распадение личности, духовную смерть. Среди персонажей «Одного дня…» нет ни одного, полностью утратившего своё имя, превратившегося в нумер . Это касается даже опустившего Фетюкова.

В отличие от лагерных номеров, закрепление которых за зэками не только упрощает работу надзирателей и конвоиров, но и способствует размыванию личностного самосознания узников ГУЛАГа, их способность к самоидентификации, имя позволяет человеку сохранить первичную форму самопроявления человеческого «я». Всего в 104-й бригаде 24 человека, но выделены из общей массы, включая Шухова, четырнадцать: Андрей Прокофьевич Тюрин - бригадир, Павло - помбригадира, кавторанг Буйновский, бывший кинорежиссёр Цезарь Маркович, «шакал» Фетюков, баптист Алёша, бывший узник Бухенвальда Сенька Клевшин, «стукач» Пантелеев, латыш Ян Кильдигс, два эстонца, одного из которых зовут Эйно, шестнадцатилетний Гопчик и «здоровенный сибиряк» Ермолаев.

Фамилии персонажей нельзя назвать «говорящими», но, тем не менее, некоторые из них отражают особенности характера героев: фамилия Волковой принадлежит по-звериному жестокому, злобному начальнику режима; фамилия Шкуропатенко - зэку, рьяно исполняющему обязанности вертухая, словом, «шкуре». Алёшей назван всецело поглощённый размышлениями о Боге молодой баптист (здесь нельзя исключать аллюзийную параллель с Алёшей Карамазовым из романа Достоевского), Гопчиком - ловкий и плутоватый юный зэк, Цезарем - мнящий себя аристократом, вознёсшийся над простыми работягами столичный интеллигент. Фамилия Буйновский подстать гордому, готовому в любой момент взбунтоваться заключённому - в недавнем прошлом «звонкому» морскому офицеру.

Однобригадники чаще называют Буйновского кавторангом , капитаном , реже обращаются к нему по фамилии и никогда - по имени-отчеству (подобной чести удостаиваются только Тюрин, Шухов и Цезарь). Кавторангом его именуют возможно потому, что в глазах зэков с многолетним стажем он ещё не утвердился как личность, остался прежним, долагерным человеком - человеком -социальной ролью . В лагере Буйновский ещё не адаптировался, он всё ещё ощущает себя морским офицером. Потому, видимо, своих собригадников и называет «краснофлотцами» , Шухова - «матросом» , Фетюкова - «салагой» .

Едва ли не самый длинный перечень антропонимов (и их вариантов) у центрального персонажа: Шухов, Иван Денисович, Иван Денисыч, Денисыч, Ваня. Надзиратели именуют его на свой лад: «ще-восемьсот пятьдесят четыре», «чушка», «падло».

Говоря о типичности этого персонажа, нельзя упускать, что портрет и характер Ивана Денисовича выстраиваются из неповторимых черт: образ Шухова собирательный , типический , но вовсе не усреднённый . А между тем нередко критики и литературоведы делают акцент именно на типичности героя, его неповторимые индивидуальные особенности отводя на второй план или вовсе ставя под сомнение. Так, М. Шнеерсон писала: «Шухов - яркая индивидуальность, но, пожалуй, типологические черты в нём преобладают над личностными» . Ж. Нива не увидел в образе Щ-854 принципиальных отличий даже от дворника Спиридона Егорова - персонажа романа «В круге первом» (1955-1968). По его словам, «Один день Ивана Денисовича» - «это «отросток» от большой книги (Шухов повторяет Спиридона) или, скорее, сжатый сгущенный, популярный вариант зэковской эпопеи», ««выжимка» из жизни зэка» .

В интервью, посвящённом 20-летию выхода «Одного дня Ивана Денисовича», А. Солженицын высказался как будто бы в пользу того, что его персонаж - фигура преимущественно типическая, по крайней мере, таким он задумывался: «Ивана Денисовича я с самого начала так понимал, что <…> это должен быть самый рядовой лагерник <…> самый средний солдат этого ГУЛАГа» (П . III: 23). Но буквально в следующей фразе автор признался, что «иногда собирательный образ выходит даже ярче, чем индивидуальный, вот странно, так получилось с Иваном Денисовичем».

Понять - почему герой А. Солженицына сумел и в лагере сохранить свою индивидуальность, помогают высказывания автора «Одного дня…» о «Колымских рассказах». По его оценке, там действуют «не конкретные особенные люди, а почти одни фамилии, иногда повторяясь из рассказа в рассказ, но без накопления индивидуальных черт. Предположить, что в этом и был замысел Шаламова: жесточайшие лагерные будни истирают и раздавливают людей, люди перестают быть индивидуальностями <…> Не согласен я, что настолько и до конца уничтожаются все черты личности и прошлой жизни: так не бывает, и что-то личное должно быть показано в каждом» .

В портрете Шухова встречаются типические детали, делающие его почти неразличимым, когда он находится в огромной массе зэков, в лагерной колонне: двухнедельная щетина, «бритая» голова , «зубов нет половины» , «ястребиные глаза лагерника» , «пальцы закалелые» и т. д. Одевается он точно так же, как и основная масса зэков-работяг. Однако в облике и повадках солженицынского героя есть и индивидуальное , писатель наделил его немалым числом отличительных особенностей. Даже лагерную баланду Щ-854 ест не так, как все: «В любой рыбе ел он всё, хоть жабры, хоть хвост, и глаза ел, когда они на месте попадались, а когда вываливались и плавали в миске отдельно - большие рыбьи глаза - не ел. Над ним за то смеялись» . И ложка у Ивана Денисовича имеет особую метку, и мастерок у персонажа особенный , и лагерный номер у него начинается на редкую букву.

Не зря В. Шаламов отмечал, что «художественная ткань <рассказа> так тонка, что различаешь латыша от эстонца». Неповторимыми портретными чертами в произведении А. Солженицына наделён не только Шухов, но и все остальные выделенные из общей массы лагерники. Так, у Цезаря - «усы чёрные, слитые, густые» ; баптист Алёша - «чистенький, приумытый» , «глаза, как свечки две, теплятся» ; бригадир Тюрин - «в плечах здоров да и образ у него широкий», «лицо в рябинах крупных, от оспы», «кожа на лице - как кора дубовая» ; эстонцы - «оба белые, оба длинные, оба худощавые, оба с долгими носами, с большими глазами» ; латыш Кильдигс - «красноликий, упитанный» , «румяный», «толстощёкий» ; Шкуропатенко - «жердь кривая, бельмом уставился» . Максимально индивидуализирован и единственный развёрнуто представленный в рассказе портрет зэка - старого каторжанина Ю-81.

Подробного, развёрнутого портрета главного героя, напротив, автор не даёт. Он ограничивается отдельными деталями внешности персонажа, по которым читатель должен самостоятельно воссоздать в своём воображении целостный образ Щ-854. Писателя привлекают такие внешние подробности, по которым можно составить представление о внутреннем содержании личности. Отвечая одному своему корреспонденту, приславшему самодельную скульптуру «Зэк» (воссоздающую «типический» образ лагерника), Солженицын писал: «Иван ли Денисович это? Боюсь, что всё-таки нет <…> В лице Шухова обязательно должна проглядывать доброта (как бы она ни была задавлена) и юмор. На лице же Вашего зэка - только суровость, огрубелость, ожесточённость. Всё это верно, всё это и создаёт обобщённый образ зэка, но… не Шухова» .

Судя по приведённому высказыванию писателя, существенной особенностью характера героя является отзывчивость, способность к состраданию. В этой связи не может восприниматься простой случайностью соседство Шухова с христианином Алёшей. Несмотря на иронию Ивана Денисовича во время разговора о Боге, несмотря на его утверждение, что он не верит в рай и ад, в характере Щ-854 отразилось в том числе и православное мироощущение, для которого свойственно прежде всего чувство жалости, сострадания. Казалось бы, трудно представить себе положение худшее, чем у этого бесправного лагерника, однако сам он не только о своей судьбе печалится, но и сопереживает другим. Иван Денисович жалеет жену, которая много лет в одиночку растила дочерей и тянула колхозную лямку. Несмотря на сильнейшее искушение, вечно голодный зэк запрещает присылать ему посылки, понимая, что жене и без того нелегко. Сочувствует Шухов баптистам, получившим по 25 лет лагерей. Жаль ему и «шакала» Фетюкова: «Срока ему не дожить. Не умеет он себя поставить». Шухов сочувствует неплохо устроившемуся в лагере Цезарю, которому приходится ради сохранения привилегированного положения отдавать часть присылаемых ему продуктов. Щ-854 иногда сочувствует охранникам («<…> тоже им не масло сливочное в такой мороз на вышках топтаться») и конвоирам, на ветру сопровождающим колонну («<…> им-то тряпочками завязываться не положено. Тоже служба неважная»).

В 60-е годы критики нередко упрекали Ивана Денисовича в том, что он не сопротивляется трагическим обстоятельствам, смирился с положением бесправного зэка. Такую позицию, в частности, обосновывал Н. Сергованцев . Уже в 90‑е высказывалось мнение, что писатель, создав образ Шухова, якобы оклеветал русский народ. Один из наиболее последовательных сторонников такой точки зрения Н. Федь утверждал, что Солженицын выполнил «социальный заказ» официальной советской идеологии 60‑х годов, заинтересованной в переориентировке общественного сознания с революционного оптимизма на пассивную созерцательность. По словам автора журнала «Молодая гвардия», официозная критика нуждалась в «эталоне этакого ограниченного, духовно сонного, а в общем, равнодушного человека, не способного не то что на протест, а даже на робкую мысль какого-либо недовольства», и подобным требованиям солженицынский герой будто бы отвечал как нельзя лучше:

«Русский мужик в сочинении Александра Исаевича выглядит трусливым и глупым до невозможности <…> Вся философия жизни Шухова сводится к одному - к выживанию, несмотря ни на что, любой ценой. Иван Денисович - опустившийся человек, у которого воли и самостоятельности хватает лишь на то, чтобы «набить брюхо» <…> Его стихия - подать, поднести что-нибудь, пробежать до общего подъёма по каптёркам, где кому надо услужить и т.п. Так и бегает он, как пёс, по лагерю <…> Его холуйская натура двойственна: к высокому начальству Шухов полон подобострастия и затаённого восхищения, а к низшим чинам питает презрение <…> Истинное удовольствие Иван Денисович получает от пресмыкательства перед обеспеченными заключёнными, особенно если они нерусского происхождения <…> Солженицынский герой живёт в полной духовной прострации <…> Примирение с унижением, несправедливостью и мерзостью привело к атрофированию всего человеческого в нём. Иван Денисович - законченный манкурт, без надежд и даже какого-либо просвета в душе. Но это же явная солженицынская неправда, даже какой-то умысел: принизить русского человека, лишний раз подчеркнуть его якобы рабскую сущность» .

В отличие от Н. Федя, крайне тенденциозно оценивающего Шухова, В. Шаламов, за плечами которого было 18 лет лагерей, в своём разборе произведения Солженицына писал о глубоком и тонком понимании автором крестьянской психологии героя, которая проявляется «и в любознательности, и природно цепком уме, и умении выжить, наблюдательности, осторожности, осмотрительности, чуть скептическом отношении к разнообразным Цезарям Марковичам, да и всевозможной власти, которую приходится уважать». По словам автора «Колымских рассказов», присущие Ивану Денисовичу «умная независимость, умное покорство судьбе и умение приспособиться к обстоятельствам, и недоверие - всё это черты народа».

Высокая степень приспособляемости Шухова к обстоятельствам не имеет ничего общего с униженностью, с потерей человеческого достоинства. Страдая от голода не меньше других, он не может позволить себе превратиться в подобие «шакала» Фетюкова, рыскающего по помойкам и вылизывающего чужие тарелки, униженно выпрашивающего подачки и перекладывающего свою работу на плечи других. Делая всё возможное для того, чтобы и в лагере оставаться человеком, герой Солженицына, тем не менее, отнюдь не Платон Каратаев. Свои права он готов при необходимости отстаивать силой: когда кто-то из зэков пытается отодвинуть с печки поставленные им на просушку валенки, Шухов кричит: «Эй! ты! рыжий! А валенком в рожу если? Свои ставь, чужих не трог!» . Вопреки распространённому мнению о том, что герой рассказа относится «робко, по-крестьянски почтительно» к тем, кто представляет в его глазах «начальство», следует напомнить о тех непримиримых оценках, которые даёт Шухов разного рода лагерным начальникам и их пособникам: десятнику Дэру - «свинячья морда»; надзирателям - «псы клятые»; начкару - «остолоп», старшему по бараку - «сволочь», «урка». В этих и подобных им оценках нет и тени того «патриархального смирения», которое иногда из самых благих побуждений приписывают Ивану Денисовичу.

Если и говорить о «покорности перед обстоятельствами», в чём иногда упрекают Шухова, то в первую очередь следовало бы вспомнить не его, а Фетюкова, Дэра и им подобных. Эти нравственно слабые, не имеющие внутреннего «стержня» герои пытаются выжить за счёт других. Именно у них репрессивная система формирует рабскую психологию.

Драматический жизненный опыт Ивана Денисовича, образ которого воплощает некоторые типические свойства национального характера, позволил герою вывести универсальную формулу выживания человека из народа в стране ГУЛАГа: «Это верно, кряхти да гнись. А упрёшься - переломишься» . Это однако не означает, что Шухов, Тюрин, Сенька Клевшин и другие близкие им по духу русские люди покорны всегда и во всём. В тех случаях, когда сопротивление может принести успех, они отстаивают свои немногочисленные права. Так, например, упрямым молчаливым сопротивлением они свели на нет приказ начальника передвигаться по лагерю только бригадами или группами. Такое же упорное сопротивление колонна зэков оказывает начкару, долгое время продержавшему их на морозе: «Не хотел по-человечески с нами - хоть разорвись теперь от крику» . Если Шухов и «гнётся», то только внешне. В нравственном же отношении он оказывает системе, основанной на насилии и духовном растлении, сопротивление. В самых драматических обстоятельствах герой остаётся человеком с душой и сердцем и верит, что справедливость восторжествует: «Сейчас ни на что Шухов не в обиде: ни что срок долгий <…> ни что воскресенья опять не будет. Сейчас он думает: переживём! Переживём всё, даст Бог - кончится!» . В одном из интервью писатель говорил: «А коммунизм захлебнулся, собственно, в пассивном сопротивлении народов Советского Союза. Хотя внешне они оставались покорными, но работать под коммунизмом, естественно, не хотели» (П . III: 408).

Разумеется, и в условиях лагерной несвободы возможен открытый протест, прямое сопротивление. Такой тип поведения воплощает Буйновский - бывший боевой морской офицер. Столкнувшись с произволом конвоиров, кавторанг смело бросает им: «Вы не советские люди! Вы не коммунисты!» и при этом ссылается на свои «права», на 9‑ю статью УК, запрещающую издевательство над заключёнными. Критик В. Бондаренко, комментируя этот эпизод, называет кавторанга «героем», пишет о том, что он «ощущает себя как личность и ведёт себя как личность», «при личном унижении восстаёт и погибнуть готов» и т.п. Но при этом упускает из виду причину «геройского» поведения персонажа, не замечает, из-за чего тот «восстаёт» и даже «погибнуть готов». А причина здесь слишком прозаична, чтобы быть поводом для гордого восстания и тем более героической гибели: при выходе колонны зэков из лагеря в рабочую зону охранники записывают у Буйновского (чтобы заставить вечером сдать в каптёрку личных вещей) «жилетик или напузник какой-то. Буйновский - в горло <…>» . Критик не почувствовал некоторой неадекватности между уставными действиями охраны и столь бурной реакцией кавторанга, не уловил того юмористического оттенка, с которым смотрит на происходящее главный герой, в общем-то сочувствующий капитану. Упоминание о «напузнике», из-за которого Буйновский вступил в столкновение с начальником режима Волковым, отчасти снимает «героический» ореол с поступка кавторанга. Цена его «жилетного» бунта оказывается в общем-то бессмысленной и несоразмерно дорогой - кавторанг попадает в карцер, про который известно: «Десять суток здешнего карцера <…> это значит на всю жизнь здоровья лишиться. Туберкулёз, и из больничек уже не вылезешь. А по пятнадцать суток строгого кто отсидел - уж те в земле сырой» .

Люди или нелюди?
(о роли зооморфных сравнений)

Частое использование зооморфных сравнений и метафор - важная черта поэтики Солженицына, имеющая опору в классической традиции. Их применение - наиболее короткий путь к созданию наглядных экспрессивных образов, к выявлению главной сути человеческих характеров, а также к опосредованному, но весьма выразительному проявлению авторской модальности. Уподобление человека животному даёт возможность в некоторых случаях отказаться от развёрнутой характеристики персонажей, так как применяемые писателем элементы зооморфного «кода» имеют прочно закреплённые в культурной традиции и потому легко угадываемые читателями значения. А это как нельзя лучше отвечает важнейшему эстетическому закону Солженицына - закону «художественной экономии».

Однако иногда зооморфные сравнения могут восприниматься и как проявление упрощённых, схематичных представлений автора о сути человеческих характеров - прежде всего это касается так называемых «отрицательных» персонажей. Присущая Солженицыну склонность к дидактизму и морализаторству находит разные формы воплощения, в том числе проявляясь в активно используемых им аллегорических зооморфных уподоблениях, более уместных в «нравоучительных» жанрах - в первую очередь, в баснях. Когда эта тенденция властно заявляет о себе, писатель стремится не к постижению тонкостей внутренней жизни человека, а к тому, чтобы дать свою «завершающую» оценку, выраженную в иносказательной форме и имеющую откровенно нравоучительный характер. Тогда-то в образах людей начинает угадываться аллегорическая проекция животных, а в животных - не менее прозрачная аллегория на людей. Самый характерный пример подобного рода - описание зоопарка в повести «Раковый корпус» (1963–1967). Откровенная иносказательная направленность этих страниц приводит к тому, что томящиеся в клетках животные (винторогий козёл, дикобраз, барсук, медведи, тигр и др.), которых рассматривает во многих отношениях близкий автору Олег Костоглотов, становятся по преимуществу иллюстрацией человеческих нравов, иллюстрацией типов человеческого поведения. Ничего необычного в этом нет. По словам В.Н. Топорова, «животные в течение длительного времени служили некоей наглядной парадигмой, отношения между элементами которой могли использоваться как определённая модель жизни человеческого общества <…>» .

Наиболее часто зоонимы , применяемые для именования людей, встречаются в романе «В круге первом», в книгах «Архипелаг ГУЛАГ» и «Бодался телёнок с дубом». Если посмотреть на произведения Солженицына под таким углом зрения, то тогда архипелаг ГУЛАГ предстанет чем-то вроде грандиозного зверинца, который населяют «Дракон» (властелин этого царства), «носороги», «волки», «псы», «кони», «козлы», «гориллоиды», «крысы», «ежи», «кролики», «ягнята» и тому подобные существа. В книге «Бодался телёнок с дубом» известные «инженеры человеческих душ» советской эпохи тоже предстают как обитатели «зверофермы» - на этот раз писательской: тут и К. Федин «с лицом порочного волка», и «полканистый» Л. Соболев, и «волковатый» В. Кочетов, и «отъевшаяся лиса» Г. Марков…

Сам склонный видеть в персонажах проявление животных черт и свойств, А. Сол­же­ницын нередко наделяет такой способностью и героев, в частности, Шухова - главного героя «Одного дня Ивана Денисовича». Изображённый в этом произведении лагерь населяет множество зооподобных существ - персонажей, которых герои рассказа и повествователь многократно именуют (или сравнивают с) собаками , волками , шакалами , медведями , лошадьми , баранами , овцами , свиньями , телятами , зайцами , лягушками , крысами , коршунами и т.д.; в которых проступают или даже превалируют повадки и свойства, приписываемые или на самом деле присущие этим животным.

Иногда (это бывает крайне редко) зооморфные сравнения разрушают органическую целостность образа, размывают контуры характера. Такое обычно происходит при чрезмерном обилии сравнений. Явно избыточны зооморфные сравнения в портретной характеристике Гопчика. В образе этого шестнадцатилетнего заключённого, вызывающего у Шухова отцовские чувства, контаминированы свойства сразу нескольких животных: «<…> розовенький, как поросёнок» ; «Он - телёнок ласковый, ко всем мужикам ластится» ; «Гопчик, как белка, лёгкий - по перекладинам взобрался <…>» ; «Гопчик сзади зайчишкой бежит» ; «Тонюсенький у него голосочек, как у козлёнка» . Героя, в портретном описании которого совмещены черты поросёнка , телёнка , белки , зайчишки , козлёнка , а кроме того, волчёнка (надо полагать, Гопчик разделяет общее настроение голодных и озябших зэков, которых держат на морозе из-за заснувшего на объекте молдаванина: «<…> ещё бы, кажется, полчаса подержи их этот молдаван, да отдал бы его конвой толпе - разодрали б, как волки телёнка!» ), весьма трудно представить, увидеть, как говорится, воочию. Ф.М. Достоевский считал, что, создавая портрет персонажа, писатель должен отыскать главную идею его «физиономии». Автор «Одного дня…» в данном случае этот принцип нарушил. «Физиономия» Гопчика не имеет портретной доминанты, а потому его образ теряет отчётливость и выразительность, оказывается размытым.

Проще всего было бы считать, что антитеза звериное (животное ) - человечное в рассказе Солженицына сводится к противопоставлению палачей и их жертв, то есть создателей и верных слуг ГУЛАГа, с одной стороны, и лагерных узников, с другой. Однако такая схема разрушается при соприкосновении с текстом. В какой-то мере, применительно прежде всего к образам тюремщиков, это, может быть, и справедливо. Особенно в эпизодах, когда они сравниваются с собакой - «по традиции «низким», презираемым животным, символизирующим крайнюю отверженность человека от себе подобных» . Хотя здесь, скорее, не сравнение с животным, не зооморфное уподобление, а использование слова «собаки» (и его синонимов - «псы», «полканы») в качестве ругательства. Именно с этой целью обращается к подобной лексике Шухов: «Сколько за ту шапку в кондей перетаскали, псы клятые» ; «Хоть бы считать-то умели, собаки!» ; «Вот собаки, опять считать!» ; «Без надзирателей управляются, полканы» и т. д. Конечно, для выражения своего отношения к тюремщикам и их пособникам Иван Денисович использует как ругательства слова-зоонимы не только с собачьей спецификой. Так, десятник Дэр для него - «свинячья морда» , каптёр в камере хранения - «крыса» .

В рассказе встречаются и случаи прямого уподобления конвоиров и надзирателей собакам, причём, следует подчеркнуть, собакам злым. Зоонимы «собака» или «пёс» в таких ситуациях обычно не применяются, собачью окраску получают действия, голоса, жесты, мимика персонажей: «Да драть тебя в лоб, что ты гавкаешь?» ; «Но надзиратель оскалился…» ; «Ну! Ну! - рычал надзиратель» и т. д.

Соответствие внешнего облика персонажа внутреннему содержанию его характера - приём, характерный для поэтики реализма. В рассказе Солженицына по звериному жестокой, «волчьей» натуре начальника режима соответствует не только внешность, но даже фамилия: «Вот Бог шельму метит, фамильицу дал! - иначе, как волк, Волковой, не смотрит. Тёмный, да длинный, да насупленный - и носится быстро» . Ещё Гегель отмечал, что в художественной литературе образом животного обычно «пользуются для обозначения всего плохого, дурного, незначительного, природного и недуховного <…>» . Уподобление в «Одном дне Ивана Денисовича» служителей ГУЛАГа хищным животным, зверям имеет вполне объяснимую мотивацию, так как в литературной традиции «зверь - это прежде всего инстинкт, торжество плоти», «мир плоти, освобождённой от души» . Лагерные надзиратели, охранники, начальство в рассказе Солженицына часто предстают в облике хищных зверей: «И надзиратели <…> кинулись, как звери <…>» . Заключённые, напротив, уподобляются овцам, телятам, лошадям. Особенно часто с конём (мерином) сравнивается Буйновский: «С ног уж валится кавторанг, а тянет. Такой мерин и у Шухова был <…>» ; «Осунулся крепко кавторанг за последний месяц, а упряжку тянет» ; «Кавторанг припёр носилки, как мерин добрый» . Но и другие однобригадники Буйновского во время «стахановской» работы на ТЭЦ уподобляются лошадям: «Подносчики - как лошади запышенные» ; «Снизу Павло прибежал, в носилки впрягшись…» и т. д.

Итак, по первому впечатлению, автор «Одного дня…» выстраивает жёсткую оппозицию, на одном полюсе которой - кровожадные тюремщики (звери , волки , злые собаки ), на другом - беззащитные «травоядные» зэки (овцы , телята , лошади ). Истоки этой оппозиции восходят к мифологическим представлениям скотоводческих племён. Так, в поэтических воззрениях славян на природу , «губительная хищность волка по отношению к лошадям, коровам и овцам представлялась <…> аналогичною с тою враждебною противоположностью, в какую поставлены тьма и свет, ночь и день, зима и лето» . Однако концепция, основанная на установлении зависимости нисхождения человека по лестнице биологической эволюции до низших тварей от того, к кому он принадлежит - к палачам или жертвам, начинает пробуксовывать, как только объектом рассмотрения становятся образы заключённых.

Во-вторых, в системе ценностей, накрепко усвоенных Шуховым в лагере, хищность далеко не всегда воспринимается как отрицательное качество. Вопреки издавна укоренившейся традиции , в ряде случаев даже уподобление зэков волку не несёт отрицательной оценочности. Напротив, волками Шухов за глаза, но уважительно именует самых авторитетных для него в лагере людей - бригадиров Кузёмина («<…> старый был лагерный волк») и Тюрина («А и думать надо, прежде чем на такого волка идти <…>») . В данном контексте уподобление хищнику свидетельствует не об отрицательных «звериных» качествах (как в случае с Волковым), а о положительных человеческих - зрелости, опытности, силе, мужестве, твёрдости.

Применительно к заключённым-работягам традиционно отрицательные, снижающие зооморфные уподобления далеко не всегда оказываются негативными по своей семантике. Так, в ряде эпизодов, построенных на уподоблении зэков собакам, отрицательная модальность становится почти незаметной, а то и вовсе исчезает. Высказывание Тюрина, обращённое к бригаде: «Не нагреем <машинный зал> - помёрзнем как собаки…» , или взгляд повествователя на бегущих к вахте Шухова и Сеньку Клевшина: «Запалились, как собаки бешеные…» , не несут отрицательной оценочности. Скорее наоборот: подобные параллели лишь усиливают сочувствие к героям. Даже когда Андрей Прокофьевич обещает «в лоб огре[ть]» своих однобригадников, сунувшихся к печке, прежде чем оборудовать рабочее место, реакция Шухова: «Битой собаке только плеть покажи» , указывающая на покорность, забитость лагерников, вовсе не дискредитирует их. Сравнение с «битой собакой» характеризует не столько зэков, сколько тех, кто превратил их в запуганные существа, не смеющие ослушаться бригадира и вообще «начальства». Тюрин использует уже сформированную ГУЛАГом «забитость» заключённых, причём, заботясь об их же благе, думая о выживании тех, за кого он несёт ответственность как бригадир.

Напротив, когда речь заходит об оказавшихся в лагере столичных интеллектуалах, по возможности старающихся избежать общих работ и вообще контактов с «серыми» зэками и предпочитающих общаться с людьми своего круга, сравнение с собаками (причём даже не злобными, как в случае с конвоирами, а лишь обладающими острым чутьём) вряд ли свидетельствует о симпатии к ним героя и повествователя: «Они, москвичи, друг друга издаля чуют, как собаки. И, сойдясь, всё обнюхиваются, обнюхиваются по-своему» . Кастовая отчуждённость московских «чудаков» от повседневных забот и нужд простых «серых» зэков получает завуалированную оценку через сравнение с обнюхивающимися собаками, которое и создаёт эффект иронического снижения.

Таким образом, зооморфные сравнения и уподобления в рассказе Солженицына имеют амбивалентный характер и их смысловая наполненность чаще всего зависит не от традиционных, устоявшихся значений басенно-аллегорического или фольклорного типа, а от контекста, от конкретных художественных задач автора, от его мировоззренческих представлений.

Активное использование писателем зооморфных сравнений исследователи обычно сводят к теме духовно-нравственной деградации человека, оказавшегося участником драматических событий русской истории XX столетия, втянутого преступным режимом в круговорот тотального государственного насилия. А между тем, проблема эта заключает в себе не только социально-политический, но и экзистенциальный смысл. Она имеет самое непосредственное отношение и к авторской концепции личности, к эстетически претворённым представлениям писателя о сущности человека, о цели и смысле его земного бытия.

Принято считать, что Солженицын-художник исходит из христианской концепции личности: «Человек для писателя - существо духовное, носитель образа Божьего. Если же в человеке исчезает нравственное начало, то он уподобляется зверю, в нём преобладает животное, плотское» . Если спроецировать эту схему на «Один день Ивана Денисовича», то, на первый взгляд, она как будто бы справедлива. Из всех портретно представленных героев рассказа не имеют зооморфных уподоблений лишь несколько, в том числе Алёшка-баптист - едва ли не единственный персонаж, который может претендовать на роль «носителя образа Божьего». Этот герой сумел духовно устоять в схватке с бесчеловечной системой благодаря христианской вере, благодаря твёрдости в отстаивании незыблемых этических норм.

В отличие от В. Шаламова, считавшего лагерь «отрицательной школой», А. Сол­же­ни­цын концентрирует внимание не только на негативном опыте, который приобретают заключённые, но и на проблеме устояния - физического и особенно духовно-нравственного. Лагерь растлевает, превращает в животных прежде всего и преимущественно тех, кто слаб духом, у кого нет твёрдого духовно-нравственного стержня.

Но и это ещё не всё. Лагерь не является для автора «Одного дня Ивана Денисовича» главной и единственной причиной искажения в человеке его изначального, природного совершенства, заложенного, «запрограммированного» в нём «богоподобия». Здесь хочется провести параллель с одной особенностью творчества Гоголя, о которой писал Бердяев. Философ усмотрел в «Мёртвых душах» и других произведениях Гоголя «аналитическое расчленение органически-цельного образа человека». В статье «Духи русской революции» (1918) Бердяев высказал весьма оригинальный, хотя и не во всём бесспорный взгляд на природу таланта Гоголя, назвав писателя «инфернальным художником», обладавшим «совершенно исключительным по силе чувством зла» (как тут не вспомнить высказывание Ж. Нива о Солженицыне: «он, пожалуй, самый мощный художник Зла во всей современной литературе»?) . Приведём несколько высказываний Бердяева о Гоголе, которые помогают лучше понять и произведения Солженицына: «У Гоголя нет человеческих образов, а есть лишь морды и рожи <…> Со всех сторон обступали его безобразные и нечеловеческие чудовища. <…> Он верил в человека, искал красоты человека и не находил его в России. <…> Его великому и неправдоподобному художеству дано было открыть отрицательные стороны русского народа, его тёмных духов, всё то, что в нём было нечеловеческого, искажающего образ и подобие Божье» . События 1917 года были восприняты Бердяевым как подтверждение гоголевского диагноза: «В революции раскрылась всё та же старая, вечно гоголевская Россия, нечеловеческая, полузвериная Россия харь и морд. <…> Тьма и зло заложены глубже, не в социальных оболочках народа, а в духовном его ядре. <…> Революция - великая проявительница и она проявила лишь то, что таилось в глубине России» .

Отталкиваясь от высказываний Бердяева, сделаем предположение, что, с точки зрения автора «Одного дня Ивана Денисовича», ГУЛАГ обнажил и проявил основные болезни и пороки современного общества. Эпоха сталинских репрессий не породила, а лишь обострила, довела до предела жестокосердие, равнодушие к чужим страданиям, душевную чёрствость, безверие, отсутствие твёрдого духовно-нравственного фундамента, безликий коллективизм, зоологические инстинкты - всё, что накапливалось в русском обществе в течение нескольких столетий. ГУЛАГ стал следствием, результатом ошибочного пути развития, которое избрало человечество в Новое время. ГУЛАГ - закономерный итог развития современной цивилизации, отказавшейся от веры или превратившей её во внешний ритуал, во главу угла поставившей социально-политические химеры и идеологический радикализм или же отвергшей идеалы духовности во имя безоглядного технического прогресса и лозунгов материального потребления.

Ориентацией автора на христианское представление о природе человека, стремлением к совершенству, к идеалу, который христианская мысль выражает в формуле «богоподобия», можно объяснить обилие зооморфных уподоблений в рассказе «Один день Ивана Денисовича», в том числе применительно к образам заключённых. Что касается образа главного героя произведения, то, разумеется, и он не является образцом совершенства. С другой стороны, Иван Денисович - отнюдь не обитатель зверинца, не зооподобное существо, утратившее представление о высшем смысле человеческого бытия. Критики 60-х годов часто писали о «приземлённости» образа Шухова, подчёркивали, что круг интересов героя не простирается дальше лишней миски баланды (Н. Сергованцев). Подобные оценки, звучащие и по сей день (Н. Федь), вступают в явное противоречие с текстом рассказа, в частности, с фрагментом, в котором Иван Денисович сравнивается с птицей: «Теперь-то он, как птица вольная, выпорхнул из-под тамбурной крыши - и по зоне, и по зоне!» . Это уподобление - не только форма констатации подвижности главного героя, не только метафорический образ, характеризующий стремительность перемещений Шухова по лагерю: «Образ птицы в соответствии с поэтической традицией указывает на свободу воображения, полёт духа, устремлённого к небесам» . Сравнение с «вольной» птицей, подкрепляемое многими другими аналогичными по смыслу портретными деталями и психологическими характеристиками, позволяет сделать вывод о наличии у этого героя не только «биологического» инстинкта выживания, но и духовных устремлений.

Большое в малом
(искусство художественной детали)

Художественной деталью принято называть выразительную подробность, выполняющую в произведении важную идейно-смысловую, эмоциональную, символико-метафорическую роль. «Смысл и сила детали в том, что в бесконечно малое вмещено целое » . К художественной детали относят подробности исторического времени, быта и уклада, пейзажа, интерьера, портрета.

В произведениях А. Солженицына художественные детали несут настолько значимую идейно-эстетическую нагрузку, что без их учёта понять авторский замысел в полном объёме практически невозможно. В первую очередь, это относится к его раннему, «подцензурному» творчеству, когда писателю приходилось прятать, уводить в подтекст самое сокровенное из того, что он хотел донести до приученных к эзоповому языку читателей 60-х годов.

Только следует отметить, что автор «Ивана Денисовича» не разделяет точку зрения своего персонажа Цезаря, который считает, что «искусство - это не что , а как » . По Солженицыну, правдивость, точность, выразительность отдельных деталей художественно воссоздаваемой действительности мало что значит, если при этом нарушена историческая правда, искажена общая картина, сам дух эпохи. По этой причине он скорее на стороне Буйновского, который в ответ на восхищение Цезаря выразительностью деталей в фильме Эйзенштейна «Броненосец Потёмкин», парирует: «Да… Но морская жизнь там кукольная» .

К числу деталей, которые заслуживают особого внимания, относится лагерный номер главного героя - Щ-854. С одной стороны, он является свидетельством некоторой автобиографичности образа Шухова, так как известно, что лагерный номер автора, отбывавшего срок в Экибастузском лагере, начинался на эту же букву - Щ-262. Кроме того, обе составляющие номера - одна из последних букв алфавита и близкое к пределу трёхзначное число - заставляют задуматься о масштабах репрессий, подсказывают проницательному читателю, что общее число заключённых только в одном лагере могло превышать двадцать тысяч человек. Нельзя не обратить внимание ещё на одну подобную деталь: на то, что Шухов работает в 104-й (!) бригаде.

Один из первых читателей тогда ещё рукописного «Одного дня Ивана Денисовича» Лев Копелев сетовал, что произведение А. Солженицына «перегружено ненужными деталями». Критика 60-х тоже часто писала о чрезмерном увлечении автора лагерным бытом. Действительно, он уделяет внимание буквально каждой мелочи, с которой сталкивается его герой: подробно рассказывает о том, как устроен барак, вагонка, карцер, как и что едят заключённые, где они прячут хлеб и деньги, во что обуваются и одеваются, как подрабатывают, где добывают курево и т.д. Такое повышенное внимание к бытовым деталям оправдано прежде всего тем, что лагерный мир дан в восприятии героя, для которого все эти мелочи имеют жизненно важное значение. Подробности характеризуют не только уклад лагерной жизни, но и - косвенным образом - самого Ивана Денисовича. Часто они дают возможность понять внутренний мир Щ-854 и других зэков, те моральные принципы, которыми руководствуются персонажи. Вот одна из таких деталей: в лагерной столовой заключённые выплёвывают на стол попадающиеся в баланде рыбные косточки, и только когда их скапливается много, кто-нибудь смахивает косточки со стола на пол, и там они «дохрястывают»: «А прямо на пол кости плевать - считается вроде бы неаккуратно» . Ещё один сходный пример: в неотапливаемой столовой Шухов снимает шапку - «как ни холодно, но не мог он себя допустить есть в шапке» . Обе эти казалось бы чисто бытовые подробности свидетельствуют о том, что у бесправных лагерников сохранилась потребность в соблюдении норм поведения, своеобразных правил этикета. Зэки, которых пытаются превратить в рабочую скотину, в безымянных рабов, в «нумера», остались людьми, хотят быть людьми, и об этом автор говорит в том числе и опосредованно - через описание подробностей лагерного быта.

Среди наиболее выразительных деталей - повторяющееся упоминание о ногах Ивана Денисовича, засунутых в рукав телогрейки: «Он лежал на верху вагонки , с головой накрывшись одеялом и бушлатом, а в телогрейку, в один подвёрнутый рукав, сунув обе ступни вместе» ; «Ноги опять в рукав телогрейки, сверху одеяло, сверху бушлат, спим!» . На эту деталь обратил внимание и В. Шаламов, написавший автору в ноябре 1962 года: «Ноги Шухова в одном рукаве телогрейки - всё это великолепно» .

Интересно сравнить солженицынский образ со знаменитыми строчками А. Ахматовой:

Так беспомощно грудь холодела,

Но шаги мои были легки.

Я на правую руку надела

Перчатку с левой руки.

Художественная деталь в «Песне последней встречи» является знаком , несущим «информацию» о внутреннем состоянии лирической героини, поэтому данную подробность можно назвать эмоционально-психологической . Роль детали в рассказе Солженицына принципиально иная: она характеризует не переживания персонажа, а его «внешнюю» жизнь - является одной из достоверных подробностей лагерного быта. Иван Денисович засовывает ноги в рукав телогрейки не по ошибке, не в состоянии психологического аффекта, а по причинам сугубо рациональным, практическим. Такое решение ему подсказывает долгий лагерный опыт и народная мудрость (по пословице: «Держи голову в холоде, живот в голоде, а ноги - в тепле!»). С другой стороны, деталь эту нельзя назвать чисто бытовой , так как она несёт и символическую нагрузку. Левая перчатка на правой руке лирической героини Ахматовой - знак определённого эмоционально-психологического состояния; ноги Ивана Денисовича, засунутые в рукав телогрейки, - ёмкий символ перевёрнутости , аномальности всего лагерного бытия в целом.

Значительная часть предметных образов произведения Солженицына используется автором одновременно и для воссоздания лагерного быта, и для характеристики сталинской эпохи в целом: парашная бочка, вагонка, тряпочки-намордники, фронтовые осветительные ракеты - символ войны власти с собственным народом: «Как этот лагерь, Особый, зачинали - ещё фронтовых ракет осветительных больно много было у охраны, чуть погаснет свет - сыпят ракетами над зоной <…> война настоящая» . Символическую функцию в рассказе выполняет подвешенный на проволоке рельс - лагерное подобие (точнее - подмена ) колокола: «В пять часов утра, как всегда, пробило подъём - молотком об рельс у штабного барака. Прерывистый звон слабо прошёл сквозь стёкла, намёрзшие в два пальца, и скоро затих: холодно было, и надзирателю неохота была долго рукой махать» . Как утверждает Х.Э. Керлот, колокольный звон - «символ созидающей силы»; а поскольку источник звука висит, «на него распространяются все мистические свойства, которыми наделяются подвешенные между небом и землёй объекты» . В изображаемом писателем «перевёрнутом» десакрализованном мире ГУЛАГа происходит важная знаковая подмена: место колокола, по форме напоминающего небесный свод, а потому символически связанного с миром горним , занимает «толстой проволокою подхваченный <…> обындевевший рельс», висящий не на колокольне, а на обычном столбе . Утрата сакральной сферической формы и замена материальной субстанции (твёрдая сталь вместо мягкой меди) соответствуют изменению свойств и функций самого звука: удары надзирательского молотка по лагерному рельсу напоминают не о вечном и высоком, а о проклятии, довлеющем над заключёнными - об изнуряющем подневольном рабском труде, раньше времени сводящем людей в могилу.

День, срок, вечность
(о специфике художественного время-пространства)

Один день лагерной жизни Шухова и неповторимо своеобразен, так как это не условный, не «сборный», не абстрактный день, а вполне определённый, имеющий точные временные координаты, наполненный в том числе и неординарными событиями, и, во-вторых, в высшей степени типичен, ибо состоит из множества эпизодов, деталей, которые характерны для любого из дней лагерного срока Ивана Денисовича: «Таких дней в его сроке от звонка до звонка было три тысячи шестьсот пятьдесят три» .

Почему один единственный день заключённого оказывается настолько содержательно ёмким? Во-первых, уже в силу внелитературных причин: этому способствует сама природа дня - наиболее универсальной единицы времени. Мысль эту исчерпывающе выразил В.Н. Топоров, анализируя выдающийся памятник древнерусской литературы - «Житие Феодосия Печерского»: «Основным квантом времени при описании исторического микро-плана выступает день, и выбор именно дня как времени в ЖФ неслучаен. С одной стороны, <он> самодостаточен, самодовлеющ <…> С другой стороны, день наиболее естественная и с начала Творения (оно само измерялось днями) установленная Богом единица времени, приобретающая особый смысл в соединении с другими днями, в той череде дней, которая и определяет «макро-время», его ткань, ритм <…> Для временной структуры ЖФ как раз и характерна всегда предполагаемая связь дня и последовательности дней. Благодаря этому «микро-план» времени соотносится с «макро-планом», любой конкретный день как бы подвёрстывается (хотя бы в потенции) к «большому» времени Священной истории <…>» .

Во-вторых, таков и был изначально замысел А. Солженицына: представить изображённый в рассказе день заключённого квинтэссенцией всего его лагерного опыта, моделью лагерного быта и бытия в целом, средоточием всей эпохи ГУЛАГа. Вспоминая о том, как возник замысел произведения, писатель говорил: «был такой лагерный день, тяжёлая работа, я таскал носилки с напарником, и подумал, как нужно бы описать весь лагерный мир - одним днём» (П . II: 424); «достаточно описать один всего день самого простого работяги, и тут отразится вся наша жизнь» (П . III: 21).

Так что заблуждается тот, кто считает рассказ А. Солженицына произведением исключительно на «лагерную» тему. Художественно воссозданный в произведении день заключённого разрастается до символа целой эпохи. Автор «Ивана Денисовича» наверное согласился бы с мнением И. Солоневича - писателя «второй волны» русской эмиграции, - высказанным в книге «Россия в концлагере» (1935) : «Ничем существенным лагерь от «воли» не отличается. В лагере если и хуже, чем на воле, то очень уж не на много - конечно, для основных масс лагерников, рабочих и крестьян. Всё, что происходит в лагере, происходит и на воле. И наоборот. Но только в лагере всё это нагляднее, проще, чётче <…> В лагере основы советской власти представлены с чёткостью алгебраической формулы». Иначе говоря, изображённый в рассказе Солженицына лагерь является уменьшенной копией советского общества, копией, сохраняющей все важнейшие черты и свойства оригинала.

Одним из таких свойств является то, что время природное и время внутрилагерное (и шире - государственное) не синхронизируются, движутся с разной скоростью: дни (они, как уже было сказано, являются наиболее естественной, Богом установленной единицей времени) следуют «своим чередом» , а лагерный срок (то есть временной отрезок, определяемый репрессивной властью) почти не движется: «А конца срока в этом лагере ни у кого ещё не было» ; «<…> дни в лагере катятся - не оглянешься. А срок сам - ничуть не идёт, не убавляется его вовсе» . Не синхронизируются в художественном мире рассказа также время заключённых и время лагерного начальства, то есть время народа и время тех, кто олицетворяет власть: «<…> заключённым часов не положено, время за них знает начальство» ; «Никто из зэков никогда в глаза часов не видит, да и к чему они, часы? Зэку только надо знать - скоро ли подъём? до развода сколько? до обеда? до отбоя?» .

И спроектирован лагерь таким образом, чтобы выбраться из него было практически невозможно: «всякие ворота всегда внутрь зоны открываются, чтоб, если зэки и толпой изнутри на них напёрли, не могли бы высадить» . Те, кто превратили Россию в «архипелаг ГУЛАГ», заинтересованы, чтобы в этом мире ничего не менялось, чтобы время либо вовсе остановилось, либо, по крайней мере, управлялось их волей. Но даже им, казалось бы всевластным и всемогущим, не под силу совладать с вечным движением жизни. Интересен в этом смысле эпизод, в котором Шухов и Буйновский спорят о том, когда солнце находится в зените.

В восприятии Ивана Денисовича солнце как источник света и тепла и как естественные природные часы, отмеряющие время человеческой жизни, противостоит не только лагерному холоду и мраку, но и самой власти, породившей чудовищный ГУЛАГ. Власть эта заключает в себе угрозу всему миру, так как стремится нарушить естественный ход вещей. Подобный смысл можно усмотреть в некоторых «солнечных» эпизодах. В одном из них воспроизводится диалог с подтекстом, который ведут два зэка: «Солнце уже поднялось, но было без лучей, как в тумане, а по бокам солнца вставали - не столбы ли? - кивнул Шухов Кильдигсу. - А нам столбы не мешают, отмахнулся Кильдигс и засмеялся. - Лишь бы от столба до столба колючку не натянули, ты вот что смотри» . Смеётся Кильдигс не случайно - его ирония направлена на власть, которая натужно, но тщетно пытается подчинить себе весь Божий мир. Прошло немного времени, «солнце выше подтянулось, мглицу разогнало, и столбов не стало» .

Во втором эпизоде, услышав от кавторанга Буйновского, что солнце, в «дедовские» времена занимавшее высшее положение на небосводе ровно в полдень, теперь, в соответствии с декретом советской власти, «выше всего в час стоит», герой, по простоте поняв эти слова буквально - в том смысле, что оно подчиняется требованиям декрета, тем не менее не склонен верить капитану: «Вышел кавторанг с носилками, да Шухов бы и спорить не стал. Неуж и солнце ихим декретам подчиняется?» . Для Ивана Денисовича совершенно очевидно, что солнце никому не «подчиняется», поэтому и спорить об этом нет резона. Чуть позже, пребывая в спокойной уверенности, что солнце ничто не может поколебать - даже советская власть вместе с её декретами, и желая лишний раз удостовериться в этом, Щ-854 ещё раз смотрит на небо: «И солнце тоже Шухов проверил, сощурясь, - насчёт кавторангова декрета» . Отсутствие в следующей фразе упоминаний о небесном светиле доказывает, что герой убедился в том, в чём никогда и не сомневался - что никакая земная власть не в силах изменить извечные законы мироустройства и остановить естественное течение времени.

Перцептуальное время героев «Одного дня Ивана Денисовича» по-разному соотнесено со временем историческим - временем тотального государственного насилия. Физически находясь в одном пространственно-временном измерении, они ощущают себя чуть ли не в разных мирах: кругозор Фетюкова ограничен колючей проволокой, а центром мироздания для героя становится лагерная помойка - средоточие главных его жизненных устремлений; бывший кинорежиссёр Цезарь Маркович, избежавший общих работ и регулярно получающий с воли продуктовые посылки, имеет возможность мыслями жить в мире кинообразов, в воссоздаваемой его памятью и воображением художественной реальности фильмов Эйзенштейна. Перцептуальное пространство Ивана Денисовича тоже неизмеримо шире ограждённой колючей проволокой территории. Этот герой соотносит себя не только с реалиями лагерной жизни, не только со своим деревенским и военным прошлым, но и с солнцем, луной, небом, степным простором - то есть с явлениями природного мира, которые несут в себе идею беспредельности мироздания, идею вечности.

Таким образом, перцептуальное время-пространство Цезаря, Шухова, Фетюкова и других персонажей рассказа совпадает не во всём, хотя сюжетно они пребывают в одних и тех же временных и пространственных координатах. Локус Цезаря Марковича (кинофильмы Эйзенштейна) знаменует некоторую удалённость, дистанцированность персонажа от эпицентра величайшей народной трагедии, локус «шакала» Фетюкова (помойка) становится знаком его внутренней деградации, перцептуальное пространство Шухова, включающее солнце, небо, степной простор, - свидетельством нравственного восхождения героя.

Как известно, художественное пространство может быть «точечным», «линеарным», «плоскостным», «объёмным» и т.д. Наряду с другими формами выражения авторской позиции, оно обладает ценностными свойствами. Художественное пространство «создаёт эффект «закрытости», «тупиковости», «замкнутости», «ограниченности» или, напротив, «открытости», «динамичности», «разомкнутости» хронотопа героя, то есть раскрывает характер его положения в мире» . Создаваемое А. Солженицыным художественное пространство чаще всего называют «герметичным», «замкнутым», «сжатым», «уплотнённым», «локализованным». Такие оценки встречаются практически в каждой работе, посвящённой «Одному дню Ивана Денисовича». В качестве примера можно процитировать одну из последних по времени статей о произведении Солженицына: «Образ лагеря, самой реальностью заданный как воплощение максимальной пространственной замкнутости и отгороженности от большого мира, осуществляется в рассказе в такой же замкнутой временной структуре одного дня» .

Отчасти подобные выводы справедливы. Действительно, общее художественное пространство «Ивана Денисовича» складывается в том числе и из имеющих замкнутые границы пространств барака, санчасти, столовой, посылочной, здания ТЭЦ и т.д. Однако подобная замкнутость преодолевается уже тем, что центральный персонаж постоянно передвигается между этими локальными пространствами, он всегда находится в движении и не задерживается надолго ни в одном из лагерных помещений. Кроме того, физически находясь в лагере, перцептуально герой Солженицына вырывается за его пределы: взгляд, память, мысли Шухова обращены и к тому, что находится за колючей проволокой - и в пространственной, и во временной перспективах.

Концепция пространственно-временного «герметизма» не учитывает и то обстоятельство, что многие малые, частные, казалось бы замкнутые явления лагерной жизни соотнесены с историческим и метаисторическим временем, с «большим» пространством России и пространством всего мира в целом. У Солженицына стереоскопическое художественное видение, поэтому создаваемое в его произведениях авторское концептуальное пространство оказывается не плоскостным (тем более горизонтально ограниченным), а объёмным . Уже в «Одном дне Ивана Денисовича» чётко обозначилось тяготение этого художника к созданию даже в границах произведений малой формы, даже в жёстко ограниченном жанровыми рамками хронотопе структурно исчерпывающей и концептуально целостной художественной модели всего мироздания.

Известный испанский философ и культуролог Хосе Ортега-и-Гассет в статье «Мысли о романе» говорил о том, что основная стратегическая задача художника слова заключается в «изъятии читателя из горизонта реальности», для чего романисту необходимо создать «замкнутое пространство - без окон и щелей, - так чтобы изнутри был неразличим горизонт реальности» . Автор же «Одного дня Ивана Денисовича», «Ракового корпуса», «В круге первом», «Архипелага ГУЛАГ», «Красного Колеса» постоянно напоминает читателю о реальности, находящейся за пределами внутреннего пространства произведений. Тысячами нитей это внутреннее (эстетическое) пространство рассказа, повести, «опыта художественного исследования», исторической эпопеи связано с пространством внешним, внеположным по отношению к произведениям, находящемся за их пределами - в сфере внехудожественной реальности. Автор не стремится притупить у читателя «чувство действительности», напротив, он постоянно «выталкивает» своего читателя из мира «беллетристического», художественного в мир реальный. Точнее, он делает взаимопроницаемой ту грань, которая, по мысли Ортеги-и-Гассета, должна наглухо отгораживать внутреннее (собственно художественное) пространство произведения от внешней по отношению к нему «объективной реальности», от реальной исторической действительности.

Событийный хронотоп «Ивана Денисовича» постоянно соотносится с реальностью. В произведении немало упоминаний о событиях и явлениях, находящихся за пределами воссоздаваемого в рассказе сюжета: о «батьке усатом» и Верховном Совете, о коллективизации и жизни послевоенной колхозной деревни, о Беломорканале и Бухенвальде, о театральной жизни столицы и кинофильмах Эйзенштейна, о событиях международной жизни: «<…> про войну в Корее спорят: оттого де, что китайцы вступились, так будет мировая война или нет» и о прошедшей войне; о курьёзном случае из истории союзнических отношений: «Это перед ялтинским совещанием, в Севастополе. Город - абсолютно голодный, а надо вести американского адмирала показывать. И вот сделали специально магазин, полный продуктов <…>» и т. д.

Принято считать, что основу русского национального пространства составляет горизонтальный вектор , что важнейшей национальной мифологемой является гоголевская мифологема «Русь-тройка», знаменующая «путь в бесконечный простор», что Россия «катится : её царство - даль и ширь, горизонталь» . Колхозно-гулаговская Россия, изображённая А. Солженицыным в рассказе «Один день Ивана Денисовича», если и катится , то не по горизонтали, а по вертикали - отвесно вниз. Сталинский режим отнял у русского человека бесконечный простор , лишил миллионы узников ГУЛАГа свободы передвижения, сконцентрировал их на замкнутых пространствах тюрем и лагерей. Не имеют возможности свободно передвигаться в пространстве и остальные обитатели страны - прежде всего беспаспортные колхозники и полукрепостные рабочие.

По словам В.Н. Топорова, в традиционной русской модели мира возможность свободного передвижения в пространстве обычно связывается с таким понятием, как воля. Этот специфический национальный концепт основывается на «экстенсивной идее, лишённой целенаправленности и конкретного оформления (туда! прочь! вовне!) - как варианты одного мотива «лишь бы уйти, вырваться отсюда»». Что происходит с человеком, когда его лишают воли , лишают возможности хотя бы в бегстве, в движении по бескрайним русским просторам попытаться найти спасение от государственного произвола и насилия? По мнению автора «Одного дня Ивана Денисовича», воссоздающего именно такую сюжетную ситуацию, выбор здесь небольшой: либо человек попадает в зависимость от внешних факторов и, как следствие, нравственно деградирует (то есть, выражаясь языком пространственных категорий, скатывается вниз), либо обретает внутреннюю свободу, становится независимым от обстоятельств - то есть выбирает путь духовного возвышения. В отличие от воли , которая у русских чаще всего связана с идей бегства от «цивилизации», от деспотической власти, от государства со всеми его институтами принуждения, свобода , напротив, есть «понятие интенсивное и предполагающее целенаправленное и хорошо оформленное самоуглубляющееся движение <…> Если волю ищут вовне, то свободу обретают внутри себя» .

В рассказе Солженицына такую точку зрения (практически один к одному!) высказывает баптист Алёша, обращаясь к Шухову: «Что тебе воля? На воле твоя последняя вера терниями заглохнет! Ты радуйся, что ты в тюрьме! Здесь тебе есть время о душе подумать!» . Иван Денисович, который и сам иногда «не знал, хотел он воли или нет», тоже заботится о сохранении собственной души, но понимает это и формулирует по-своему: «<…> он не был шакал даже после восьми лет общих работ - и чем дальше, тем крепче утверждался» . В отличие от набожного Алёшки, который живёт чуть ли не одним «святым духом», полуязычник-полухристианин Шухов выстраивает свою жизнь по двум равноценным для него осям: ««горизонтальной» - бытовой, житейской, физической - и «вертикальной» - бытийственной, внутренней, метафизической» . Таким образом, линия сближения этих персонажей имеет вертикальную направленность. Идея же вертикали «связана с движением вверх, которое, по аналогии с пространственным символизмом и моральными понятиями, символически соответствует тенденции к одухотворению» . В этой связи представляется неслучайным, что именно Алёшка и Иван Денисович занимают верхние места на вагонке, а Цезарь и Буйновский - нижние: двум последним персонажам ещё только предстоит найти путь, ведущий к духовному восхождению. Основные этапы восхождения человека, оказавшегося в жерновах ГУЛАГа, писатель, основываясь в том числе и на собственном лагерном опыте, чётко обозначил в интервью журналу «Ле Пуэн»: борьба за выживание, постижение смысла жизни, обретение Бога (П . II: 322-333).

Таким образом, замкнутые рамки изображённого в «Одном дне Ивана Денисовича» лагеря определяют движение хронотопа рассказа прежде всего не по горизонтальному, а по вертикальному вектору - то есть не за счёт расширения пространственного поля произведения, а за счёт развёртывания духовно-нравственного содержания.

Солженицын А.И. Бодался телёнок с дубом: Очерки лит. жизни // Новый мир. 1991. № 6. С. 20.

Об этом слове А. Солженицын вспоминает в статье, посвящённой истории взаимоотношений с В. Ша­ла­мо­вым: «<…> на очень ранней поре возник между нами спор о введённом мною слове «зэк»: В. Т. решительно возражал, потому что слово это в лагерях было совсем не частым, даже редко где, заключённые же почти всюду рабски повторяли административное «зе-ка» (для шутки варьируя его - «Заполярный Комсомолец» или «Захар Кузьмич»), в иных лагерях говорили «зык». Шаламов считал, что я не должен был вводить этого слова и оно ни в коем случае не привьётся. А я - уверен был, что так и влипнет (оно оборотливо, и склоняется, и имеет множественное число), что язык и история - ждут его, без него нельзя. И оказался прав. (В.Т. - нигде никогда этого слова не употребил.)» (Солженицын А.И. С Варламом Шаламовым // Новый мир. 1999. № 4. С. 164). Действительно, в письме к автору «Одного дня…» В. Шаламов писал: «Кстати, почему «зэк», а не «зэка». Ведь это так пишется: з/к и склоняется: зэка, зэкою» (Знамя. 1990. № 7. С. 68).

Шаламов В.Т. Воскрешение лиственницы: Рассказы. М.: Худож. лит., 1989. С. 324. Правда, в письме к Солженицыну сразу после публикации «Одного дня…» Шаламов, «переступая через своё глубокое убеждение об абсолютности зла лагерной жизни, признавал: «Возможно, что такого рода увлечение работой [как у Шухова] и спасает людей»» (Солженицын А.И. Угодило зёрнышко промеж двух жерновов // Новый мир. 1999. № 4. С. 163).

Знамя. 1990. № 7. С. 81, 84.

Флоренский П.А. Имена // Социологические исследования. 1990. № 8. С. 138, 141.

Шнеерсон М . Александр Солженицын: Очерки творчества. Frankfurt a/M., 1984. С. 112.

Эпштейн М.Н. «Природа, мир, тайник вселенной…»: Система пейзажных образов в русской поэзии. М.: Высш. школа, 1990. С. 133.

Кстати, тюремщики тоже обращаются к словам-зоонимам, чтобы выразить своё презрительное отношение к зэкам, которых они не признают за людей: «- Ты хоть видал когда, как твоя баба полы мыла, чушка?» ; «- Стой! - шумит вахтёр. - Как баранов стадо» ; «- По пять разбираться, головы бараньи <…>» и т.д.

Гегель Г.В.Ф . Эстетика. В 4 т. М.: Искусство, 1968–1973. Т. 2. С. 165.

Фёдоров Ф.П . Романтический художественный мир: пространство и время. Рига: Зинатне, 1988. С. 306.

Афанасьев А.Н. Древо жизни: Избранные статьи. М.: Современник, 1982. С. 164.

Ср.: «Волк по своему хищному, разбойничьему нраву получил в народных преданиях значение враждебного демона» (Афанасьев А.Н.

Знамя. 1990. № 7. С. 69.

Керлот Х.Э . Словарь символов. М.: REFL-book, 1994. С. 253.

Интересная трактовка символических свойств этих двух металлов содержится в работе Л.В. Карасева: «Железо - металл недобрый, инфернальный <…> металл сугубо мужской и милитаристский»; «Железо становится оружием или напоминает об оружии»; «Медь - материя иного свойства <…> Медь мягче железа. Её цвет напоминает цвет человеческого тела <…> медь - металл женский <…> Если же говорить о смыслах более близких уму русского человека, то среди них прежде всего окажутся церковность и государственность меди»; «Агрессивному и беспощадному железу медь противостоит как металл мягкий, защищающий, сострадающий» (Карасев Л.В . Онтологический взгляд на русскую литературу / Рос. гос. гуманит. ун-т. М., 1995. С. 53–57).

Национальные образы мира. Космо-Психо-Логос. М.: Изд. группа «Прогресс» - «Культура», 1995. С. 181.

Топоров В.Н. Пространство и текст // Текст: семантика и структура. М.: Наука, 1983. С. 239–240.

Непомнящий В.С. Поэзия и судьба: Над страницами духовной биографии А.С. Пушкина. М., 1987. С. 428.

Керлот Х.Э. Словарь символов. М.: REFL-book, 1994. С. 109.